Пепел Клааса — страница 12 из 74

Нашлись добрые люди — евреи Лиховецкие, которые жи­ли недалеко от нас. Они стали меня подкармливать. Чтобы усыпить мою гордость, Лиховецкие старались скрыть свою благотворительность: они просили меня рассказывать им по­следние военные сводки, а в это время как бы невзначай накрывался стол, и мне предлагали что-либо съесть. Когда я понял, что сводки, о которых я с увлечением рассказывал, для Лиховецких были лишь предлогом, чтобы угостить меня, я перестал к ним ходить. Кто-то из них заглянул к нам, чтобы узнать, почему я не появляюсь, но я не помню, чтобы прежние отношения у нас восстановились.

Пользуясь словами Сулейменова, я могу сказать, что был испытан Казахстаном, хотя и не в ГУЛАГе, но на его опуш­ке. Какие бы тяжелые периоды в моей жизни потом ни случались, в них всегда находились светлые стороны. В Ка­захстане же кругом было одно неизбывное горе. Дело было не только в войне. Это был край сотен тысяч ссыльных, край, где относительное благополучие местных жителей резко кон­трастировало со страданиями и лишениями брошенных туда насилием и войной.

Сулейменов извинялся только за свою землю, и, быть может, он был прав. Сами по себе казахи, я имею в виду еще тех полупатриархальных казахов, которые тогда там жили, не причиняли нам зла, и им было не в чем каяться, разве толь­ко в том, что они не отдавали нам даром своих достатков. Скорее уж мы, наводнившие их край, наводнившие его своей нищетой, своим горем, совершенно всему здесь чуждые, были перед ними виноваты.

Во время войны в Павлодаре оставались лишь женщины и старики. Все здоровые казахи-мужчины были в армии. Ге­ня надавала соседкам клички. Одна из них была «Хитре ду­ре» (Хитрая морда), другая — «Шейниньке» (Красотка). Шей­ниньке была высокая худощавая казашка. У нее было исключительное чувство собственного достоинства и она сохра­няла его, даже когда месила ногами кизяк (смесь глины и навоза). Шейниньке была постоянно грустна: муж ее был на фронте. Половину нашего дома занимала казахская семья. Как-то я был у них и обратил внимание на то, что в углу стояла высокая, хорошо застеленная кровать. Тогда казахи не пользовались кроватями. В их комнатах они были лишь данью веку. Люди же спали на полу, на кошмах.

Летом 1944 года мы с матерью возвращались из Чернояр­ки в Павлодар на волах. Началась страшная гроза, и нам с трудом удалось добраться до единственного казахского аула на полпути к Павлодару. Нас охотно пустили в первый же дом, и старая казашка уложила меня спать на лавку. Я про­снулся, почувствовав, как надо мной склонилась казашка, смотревшая на меня с такой лаской, что мне стало неловко.

В сентябре 1944 года на улицах города появились стран­ные процессии, которые возглавлялись стариками в бурках и папахах, потом на равном расстоянии друг от друга шли мужчины помладше и мальчики вплоть до самых малых, кто только умел ходить, а потом уже женщины, также начиная со старух, кончая девочками. Это были ссыльные чеченцы. Они соблюдали старый обычай передвижения, выработанный на горных тропинках. Здесь он казался бессмысленным, но они его придерживались, не знаю, правда, сколько времени. Жен­щины были одета намного хуже мужчин. Если мужчины носили сапоги, то женщины — лапти, и это больно ударило по ним, когда стукнули морозы. Я видел раз труп замерзшей че­ченки.

Когда однажды мы поехали убирать бахчу, в нескольких сотнях метров от нас раздался выстрел. На бахчу забрался голодный чеченец и украл арбуз, за что был убит наповал. Скорее всего он явился жертвой ловушки, подстроенной са­мим же сторожем, чему я однажды был свидетелем. Как-то, идя вдоль бахчи, мы увидели большой арбуз, соблазнительно выступавший наружу, так что казалось, что он кем-то бро­шен или же просто потерян. Когда мы наклонились, чтобы поднять его, из землянки с ужасными криками выскочил сторож-китаец, на ходу заряжая ружье. Он специально ус­траивал такую приманку, чтобы нападать на прохожих. Не исключено, что именно он и убил несчастного чеченца. Че­ченцы появились вскоре и на рынке. Один благообразный старик с орденом Ленина торговал ржавыми гвоздями.

Сначала уехала из Павлодара Неля, поступив в Институт легкой промышленности, куда устроил ее Израиль, что реши­тельно испортило ей жизнь, ибо она мечтала стать врачом. При любом намеке на то, что Неле лучше было бы уйти из этого института, Израиль приходил в ярость, а мы от него за­висели. Еще один благодетель после Гени стал добивать нашу семью.

Неля устроила нам вызов, и в сентябре 1944 года в жес­токий мороз мы покидали Павлодар. Отец и Геня оставались в Павлодаре. Он не имел права жить в больших городах, а Геня не имела права на московскую прописку.

Отец отозвал меня и, едва не плача, просил меня запом­нить, что, если бы не Геня, наша жизнь была бы мирной и дружной: «Мэлиб! Ты у меня один только сын. Оставайся со мной». Что должно было быть у него на душе!

У меня не было теплых носков, и я надел валенки на босу ногу. Ехать надо было долго. Я ехал на одной подводе с Тусей. По дороге у меня стали мерзнуть ноги. Я пожаловал­ся Тусе, и она не нашла ничего лучшего, как посоветовать мне слезть с подводы и дойти пешком до станции, чтобы разогреться. Лошадь ускакала, а я через несколько шагов не мог уже двигаться. Потом, когда я читал рассказ Мамина-Сибиряка «Зимовье на Студеной», я уже знал, как замерзают люди. Я терял сознание. Туся испугалась и заплакала. Она буквально дотащила меня до водокачки. Там меня разули и долго разогревали ноги и руки, которые были сильно об­морожены. Следы обморожения сохранялись лет пять. Я увез с собой в Москву и открытые язвы, результаты хронической дистрофии. Они прошли через несколько месяцев.

На вокзале мы столкнулись с офицером-чеченцем в пол­ной военной форме, увозившим из Павлодара свою семью. Чеченцам из действующей армии было разрешено забрать семьи из мест ссылки с условием не возвращаться в родные места.

В 1946 году всех переживших чистки латышей, литовцев и эстонцев реабилитировали и вернули на родину ввиду полного отсутствия базы советской власти в прибалтийских республиках. Матулайтис был также реабилитирован и уехал из Павлодара в Литву. Окруженный почетом, он умер в 50-х годах в глубокой старости профессором Каунасского уни­верситета. Отъезд Матулайтиса еще более усилил одиноче­ство отца.

6

Москва!

О чем сынам твоим

В былые дни мечтать лишь приходилось,

Теперь свершилось!

Москва!

О третий Рим!

Давид Гофштейн

Квартира наша на Веснина была занята, и предстояло до­биваться, чтобы ее вернули. А пока что, по настоянию Ривы, Израиль согласился пустить нас к себе. Лучше бы он этого не делал! Речь шла обо мне и матери, так как Неля жила в институтском общежитии, а Туся в общежитии кожевенно­обувного техникума. Ее запихнули в этот кошмарный тех­никум (еще одно благодетельное деяние Израиля), где дирек­тором был Зяма Духовный, муж двоюродной сестры матери — Крейны, и Туся также перешла жить в общежитие.

Сам Израиль уже не был деканом Института легкой про­мышленности. Он работал заведующим лабораторией Коже­венно-обувного комбината в Сокольниках, бывшего производ­ственной базой этого злосчастного техникума. Ему прихо­дилось ездить туда с двумя пересадками: на трамвае, метро и еще раз на трамвае. Дорога в один конец занимала часа полтора. Кроме того, ему приходилось подниматься на костылях на пятый этаж. Израиль был раздражен на весь мир.

Израиль с Ривой жили в пятнадцатиметровой комнате, до­бытой им еще в период реквизиции дома. По тогдашним мос­ковским понятиям, это было вовсе не плохо, но два новых жильца создавали невыносимую тесноту. Сначала Израиль сдерживался, стесняясь Ривы, но потом все громче и гром­че стал выражать свое неудовольствие. Положение снова обострил Исаак, который стал нашептывать ему, что это опасно для него политически.

Я бы на месте Израиля не стал пускать к себе никого, но подсказал бы матери, что нужно найти какое-либо дешевое жилье в пригороде или за городом и даже помог бы деньга­ми. Но, во-первых, все думали, что мы вот-вот что-нибудь получим, а во-вторых, и это самое главное, ни у евреев Го­реликов, ни у евреев Гнесиных практического ума не было. Они могли более или менее безбедно существовать, пока советская власть давала им какие-то преимущества. Как толь­ко эти преимущества кончились, они оказались совершенно беспомощными.

Вернувшись в Москву, я первым делом пошел навестить мой бывший двор на Веснина и встретил там знакомых ребят, которые, как и я сам, выросли и очень изменились за четыре года. Они все же узнали меня, и мы разговорились. Я было вспомнил о своих осколках. Тогда один из них, снисходи­тельно усмехнувшись, сбегал домой и вынес то, о чем я даже никогда не мог мечтать. В руках у него был зеленый корпус от немецкой зажигательной бомбы.

Когда же на Веснина пошла мать, то столкнулась там с молодой женщиной в дорогой шубе, которая бросилась ма­тери на шею: «Буня Ефимовна! Вы ли это?» Это была Розка, бросившая воровство и вышедшая замуж за офицера. В это время она жила с мужем в Польше.

Начались новые страдания. Мать начала бегать по судам, доказывая, что площадь наша на Веснина была занята неспра­ведливо. Оказалось, что двое или трое жильцов, вселивших­ся в квартиру, утверждали, что они переехали туда из разбомбленных домов. Это было явной ложью. Дома, в кото­рых они проживали до войны, стояли целехонькими. Состо­ялось несколько судов. Все они, кроме одного, закончились не в нашу пользу несмотря на то, что формально закон был на нашей стороне.

У меня сохранилось одно из обращений матери в Проку­ратуру РСФСР, в которой излагается вся история. Я считаю нужным воспроизвести часть этой жалобы.

«В 1941 году, — писала мать, — когда враг угрожал Моск­ве, я как многодетная мать, по постановлению правительства, была эвакуирована через домоуправление Главэвакопунктом из Москвы. Перед отъездом я зашла в Райжилотдел оформить и закрепить за мной мою квартиру. Начальник Райжилотдела меня успокоил. Советовал не волноваться за квартиру. Он сказал: «Вы эвакуируетесь на законных основаниях, орга­низованно, как мать малолетних детей. Никто не имеет пра­ва посягать на вашу жилплощадь. В домоуправлении оставь­те копии справок от Главэвакопункта, по которым вас эва­куируют, и ключи от квартиры, и каждый месяц высылайте квартплату, и все будет в порядке».