Пепел Клааса — страница 16 из 74

Отец пошел по немногим оставшимся от чисток друзьям. Федор Никитич Самойлов, живший на пенсии в Доме прави­тельства на Серафимовича, заплакал: «Теперь, Самуил Хай­мович, мы больше не нужны...» Он даже предложил отцу по­жить у него несколько дней.

Отца приняли и в еврейских кругах, которые еще не бы­ли разгромлены. Много часов провел с ним взаперти Арон Кушниров. Не отказались от отца и его старые друзья по «Дер Эмес» — Стронгин и уже потерявший интерес к нам Кантор. Больше других виделся с ним бывший член бюро Евсекции Александр Бампи-Криницкий, тогда уже профессор. Принял его и Давид Бергельсон, но на кухне. Рекорд верности и рис­ка побил хирург-уролог, армянин, имя которого, кажется, было Данельян. Он взял отца в свою клинику Мединститу­та, чтобы прооперировать грыжу, не спросив у него паспорта. Отец пролежал в клинике недели две, но простудился и у не­го возникла та же самая стафилококковая инфекция, как и у матери (что в свое время даровало мне жизнь). Оперировать его было нельзя.

За те несколько дней, которые отец провел у Израиля, мне удалось с ним поговорить. Я решил сообщить радостную весть:

— Вышла «История царской тюрьмы» Гернета!

— Пусть историю своей тюрьмы напишут, — мрачно заметил отец. — Я никогда не любил Америку, — добавил он, — но так врать там никогда не умели.

Отец с горестью узнал, что весь его бесценный архив был сожжен теми, кто вселился в нашу квартиру на Веснина. В эти дни ко мне зашел мой школьный друг Витя. Он с лю­бопытством уставился на отца и потихоньку спросил меня, кто это. Узнав, что это мой отец, Витя очень удивился, и мы все вместе заговорили о школьных делах. Услышав, что нашего завуча зовут Евгения Израилевна Каплинская, отец предположил, что она дочь известного минского провокатора Исраэля Каплинского. Вдруг он тихо сказал: «Скажи товари­щу, кем я был». Бедный отец!

После несбывшейся операции отец не мог оставаться в Москве. Он не мог психологически быть свидетелем перво­майской демонстрации и за несколько дней до нее уехал в Павлодар один. Я пошел провожать его на Казанский вокзал. В тот день должен был быть школьный вечер, и я очень хо­тел на него попасть. Отец заметил мое нетерпение и разрешил уйти, не дождавшись поезда, дав на прощание денег. Я, то­ропясь, прощался, а он смотрел с горькой улыбкой. Больше мы никогда не увиделись.

13

Жены их и дочки

Носят только дохи.

Дохи их греют,

Дохи их ласкают,

А кто не евреи –

Те все погибают.

Николай Олейников

Летом мать снова устроила меня в лагерь в деревне Белкино, возле Обнинска, где теперь находится известный науч­ный центр. Тогда он еще только строился. Пионерлагерь при­надлежал Мосхладокомбинату, в детском саду которого тог­да работала мать. Этот лагерь запомнился мне на всю жизнь. С первых же дней я превратился в мишень антисемитских издевательств. Начало положил парень по фамилии Матвеев, ставший благодаря этому вожаком лагеря. Когда я сидел на плетне, он тихонько подтолкнул меня, и я больно упал на землю. Все стали ему подражать, норовя сделать мне гадость. Любой мой шаг вызывал насмешки и издевательства. Хотя во­жатые это видели, они не только не вмешивались, но порой сами подзуживали детей. Жизнь моя в Белкино превратилась в сущий ад. После отбоя, когда дети уже лежали в постели, они вслух начинали рассказывать дикие антисемитские ис­тории или же с гордостью хвастались тем, как они или их родители били евреев или же устраивали им гадости. Дети в лагере были в основном барачные. Во время этих рассказов кто-либо особо распалялся и подбегал ко мне, чтобы ударить подушкой.

Выручили меня два парня, взявшие меня под свое покро­вительство и старавшиеся всячески унять обидчиков, но они не были настолько сильны, чтобы все это полностью прекра­тить. Делали они это из чистого рыцарства. Одного из них звали Зотов, а другого — Юра Дуленков. Юра был сыном начальника отдела снабжения комбината. Этим парням было лет 15-16. Зотов с удивительной проницательностью стал объ­яснять: «Знаете, почему он вас не бьет? Не потому, что сла­бый. Ему просто жалко человека ударить». Это было совер­шенной правдой. Юра же не отставал от меня, вовлекая в беседы. У меня и в мыслях не было озлобиться на всех рус­ских.

Единственным содержательным воспоминанием белкинского лагеря был поход к художнику Кончаловскому. Его дочка, поэтесса Наталья Кончаловская, была замужем за по­этом Михалковым, активным проповедником коммунистиче­ского образа жизни. У Кончаловского был огромный фрук­товый и еще больший декоративный сад с фермою. За свою жизнь я видел много богатых домов в Европе, Америке, Юж­ной Африке, и могу заверить, что Кончаловский и Михалков жили богаче многих миллионеров Палм-Бича или Иоганнесбурга. А ведь это было нищее время, когда народ продолжал умирать с голоду.

Так устраивалась элита в самом справедливом в мире об­ществе.

Пребывание в Белкино так травмировало меня, что одно упоминание о пионерлагерях приводило меня потом в содро­гание. Много лет спустя я прочел «Повелителя мух» Голдинга. Право же, мир Белкина не был лучше мира «Повелителя мух». С тех пор я не верю слюнявым историям о детской беспо­рочности, в немалой степени идущей от доброго и наивного Януша Корчака. Детский мир, предоставленный самому себе, крайне жесток, и антисемитизм — лишь один из его модусов.

В то время как я подвергался издевательствам в Белкино, умирал мой отец...

14

Жизнь нам отдает приказ:

«Пусть всегда царит весна,

Смерть долой гоните с глаз,

Сейте жизни семена!»

Давид Гофштейн

Вернувшись в Павлодар, отец тут же написал просьбу о реабилитации, хотя термин «реабилитация» еще не сущест­вовал. Отослав письмо, он стал ждать ответа из Москвы. Сестры вновь приехали к нему, а он поселился у Павиных. Наконец пришла повестка из НКВД. Отец бросился писать матери письмо. Полное надежд, оно отражало его глубокое волнение. Он мечтал, как мы снова заживем вместе, забыв прежние страдания. На следующий день он получил отказ, и это его добило.

Это случилось в начале августа. Он стал выпивать, уеди­няясь на чердаке. Однажды сестры заметили, что он долго не спускается. Они поднялись посмотреть, в чем дело. Отец хри­пел, на губах его была пена. У него был инсульт. Он старал­ся показать им рукой на что-то. Сестры стали искать и на­шли деньги. Быть может, и удалось бы его спасти, но по невежеству и халатности врачей и по неопытности сестер отца взвалили на подводу и повезли через весь город в боль­ницу, что категорически запрещается делать при инсульте.

В больнице он и скончался 19 августа 1947 года.

За месяц до этого, когда я был один, еще до отъезда в лагерь, на Полянке появился невысокий пожилой человек в сером полотняном костюме и представился Давидом Гофштейном. Он хотел купить еврейскую пишущую машинку и Еврейскую энциклопедию, хранившиеся у нас. Но это бы­ла собственность отца, и никому в голову не пришло бы продавать их, так как, кто знает, не пригодились ли бы они ему еще в жизни. Гофштейн прямо на месте черкнул отцу за­писку:

«Привет Вам от Давида Гофштейна. Приятно было узнать, что Вы живы, здоровы, работаете упорно. Тов. Кантор мне указал, что я могу приобрести книги и Вашу машинку. Мо­жет быть, мы возобновим еще издательскую деятельность, и такие вещи, как еврейские книги и машинки, пригодятся. Будьте здоровы и бодры. Мы по-разному пережили эту вой­ну, эту кошмарную страницу в истории нашего народа, но мы остались в живых, и нам надо думать о жизни. Всего Вам хорошего.

Давид Гофштейн (15 июля 1947 года)».

Как мало люди предвидят свою жизнь! Отцу оставалось жить только один месяц, и он, кстати, никогда не прочел этой записки, а Гофштейн через год был арестован и еще через че­тыре года — расстрелян.

Сегодня, когда я пишу эти строки, в Иерусалиме откры­вается памятник деятелям еврейской культуры, погибшим в период правления Сталина...

Отец немного не дожил до того, чтобы разделить судьбу Гофштейна.

Примерно через год отбывшие сроки заключенные, жив­шие в местах ссылок или же покинувшие их, были почти все снова арестованы. Если бы отец дожил до 1948 года, он не­сомненно разделил бы их участь: ведь он приехал из США. Что могло быть лучше для архитекторов еврейского дела? Но ангел смерти этого не допустил. Он взял душу отца, когда мера его земных страданий исполнилась.

Мать глубоко раскаивалась. Она безутешно плакала. Не­сомненно, и она была виновна в его преждевременной смерти. Рива, Геня и даже Израиль были подавлены. Геня вдруг стала говорить об отце так, будто бы между ними никогда ничего плохого не было.

Вскоре после этого на русском языке вышло новое из­дание «Тиля Уленшпигеля». Я много слышал об этой книге, она была у нас до войны, но тогда я ее не читал. И вот я на­копил денег и купил ее. В каждой прочтенной книге есть места, которые сохраняются в памяти, в то время как все остальное забывается. Я запомнил из этой книги только од­но, но это одно всегда вспыхивало в моем сознании в кри­тические моменты моей жизни, заставляя менять жизненные решения, напоминая о том, что у меня есть в жизни своя осо­бая роль, своя цель.

«Пепел Клааса стучит в мое сердце!» — так говорил Тиль Уленшпигель, отца которого приказал сжечь жестокий герцог Альба. Эти слова поразили меня. Я отождествил себя с Тилем и решил, хотя еще и совсем в неясной форме, сделать так, чтобы страдания отца, немалая доля которых пала на нас, не прошли даром.

Это еще не было восстанием. Я оставался лояльным чле­ном советского общества. Во всяком случае, это никак не рушило моей принципиальной коммунистической ориента­ции. Я не думал тогда о том, чтобы мстить за отца и за нас так, как мстил Тиль, но был уверен в том, что как-то должен способствовать восстановлению попранной справедливости.