Пепел Клааса стучит в мое сердце! Эти слова вспыхивали во мне, когда я сидел за партой в школе, когда бежал от станка к станку, пропитанный фрезолом, в цеху Трансформаторного завода, когда вглядывался в экран осциллографа, будучи инженером. Слова эти приподнимали меня в часы слабости, придавали целеустремленность.
15
Повсюду в Америке вечный излишек
Обтрепанных гластуков, шляп и манишек.
Уже в 1947 году я стал одним из первых слушателей западного радио на русском языке. Оно меня очень интересовало и, хотя по-прежнему не могло нарушить моей принципиальной лояльности и преданности системе, информация, получаемая из него, существенно расширяла мой кругозор и оказывала большое влияние на мое дальнейшее развитие.
После войны бывшим владельцам радиоприемников вернули приемники, которые были отобраны в начале войны. Израилю вернули его СИ-235, и я первым нашел на коротких волнах «Голос Америки». Еще не начали глушить западные станции, и их можно было слушать. Тогда западные радио начали трансляцию дела Касенкиной, учительницы, бежавшей из советского посольства в США. Израиль тоже пристрастился к слушанию преемника, и это испортило все дело. Один я знал, на каких волнах можно было слушать Запад, и умел точно на них настраиваться. Обычно, кончив слушать приемник, я выключал его, оставляя настройку на «Голосе Америке». Однажды, вернувшись домой, Израиль включил приемник и обнаружил, что тот был настроен не на нужную волну. Настраивать он его не умел, но я был дома, и для меня это была работа на полминуты. Израиль начал дико скандалить, какое я имел право перевести приемник с одной точки на другую. Он бросился на меня с костылями и велел убираться прочь и никогда более не возвращаться. Так повторялось по многу раз и по разным поводам.
Впрочем, вскоре всех жителей страны загнали в кружки политпросвещения. Как член партии Израиль занимался по более сложной программе. Он решил заставить меня конспектировать для него сочинения Ленина и Сталина, не упуская повода поиздеваться надо мной, если я недостаточно хорошо делал эти конспекты. Особенно запомнилось мне конспектирование работы Ленина «Очередные задачи советской власти».
16
Для каждого доллар большая находка!
И каждому каждый впивается в глотку.
Осенью и зимой 1947 года страной овладела паника в связи со слухами о денежной реформе. Покупали и продавали, продавали и покупали. Никаких официальных сообщений не было, и люди жили слухами. Одни говорили, что деньги нужно держать в сберкассе, другие, что нужно покупать что только можно. Беспомощная мать старалась как-нибудь спасти деньги, заработанные отцом. Она принялась просить родственников положить часть денег на свои счета. Кое-кто согласился. С этой целью на Полянку приехали дальние родственники из Ховрино. А Неля пошла со мной на Тишинский рынок, чтобы реализовать часть денег. Этот рынок фактически занимал тогда территорию в десятки и сотни раз большую его номинальной площади. Торговля начиналась от Белорусского вокзала. Неле приглянулись часы, но тут же к ним ринулся еще один покупатель. Продавец вежливо сказал ему, что уже обещал часы девушке, то есть Неле. Конкурент тут же набавил цену, но принципиальный продавец не продал своей чести. Неля, видя интерес к часам, решила, что их тут же нужно хватать. Дома выяснилось, что часы игрушечные. Так работало тогда много жуликов, обманывая простаков. Другой ее покупкой были немецкие брюки на меня, которые, как потом оказалось, нельзя было носить, ибо они были прозрачными и скорее всего были сшиты на покойников.
За день до необъявленной реформы уличное движение прекратилось. Все высыпали на улицу. Торговля шла повсюду. Когда на следующий день были объявлены условия реформы, мать разрыдалась. Большая часть отцовских денег пропала. К тому же любезные дальние родственники, взявшиеся положить часть наших денег в сберкассу, «не успели» это сделать. Если бы мать была практичнее, на пропавшие и на оставшиеся деньги можно было купить в Подмосковье скромный дом или, по крайней мере, квартиру, и спасти нас всех.
17
Сквозь город непрерывно шли стада
рогатого скота к воротам боен. Густота
Текущей крови, скорбный рев
ведомых на убой быков
биенье трепетных сердец
закалываемых овец.
Жизнь шла своим чередом. Сейчас мне даже кажется, что первые послевоенные годы были наименее тоталитарными из всего послевоенного периода, что отнюдь не противоречило обстановке террора. На простых людей не обращали внимания. В школах насаждался гимназический дух и бальные танцы. В течение же семи-восьми послевоенных лет, а это как раз и были годы моего формирования, советского кино — главного инструмента тоталитаризма — почти не было. Мое поколение было воспитано на зарубежных фильмах: немецких, американских, английских, которые — в качестве трофейных — показывались на советских экранах. Иностранные фильмы не сопровождались рецензиями в газетах. Они сначала шли тайком по клубам, а потом их пускали на большой экран. Возникла странная двойная жизнь: хотя некоторые вещи были дозволены, о них не следовало говорить вслух. Появилась вторая культура: к ней, кроме западного кино, принадлежали также музыка и танцы. Танго и фокстроты официально были запрещены, но среди молодежи ходило огромное количество немецких пластинок, под музыку которых прошла наша юность. Было жутко потом узнавать любимые мелодии в кинофильмах о немецких лагерях смерти. Популярнейшими неофициальными певцами были эмигрант Лещенко и вернувшийся в СССР Вертинский. Их знали наизусть.
Итак, культура, в которой я рос, фактически была ни тоталитарной, ни коммунистической.
Положение усугублялось и спецификой нашей школы как школы для детей элиты. На набережной Москвы-реки, где теперь Театр эстрады, был закрытый клуб Управления Делами Совета Министров СССР, куда мы каждую неделю ходили. Немногие знали о его существовании. Его огромное помещение использовалось лишь раз в неделю для показа западных фильмов. Там видел я «Железную маску», «Башню смерти», «Собор Парижской богоматери», «Отверженных» с Чарльзом Лаутоном, имени которого я еще не знал, и многое другое. После кино молодежь собиралась в отличном круглом зале, и там в самые худшие годы можно было танцевать не только танго и фокстрот, но и танец линдо. От этого танца и от этого клуба и пошло слово «стиляга», которое родилось на моих глазах и вышло из этой группы детей ответственных сотрудников МГБ и МВД, о которых я уже говорил. Если не ошибаюсь, к этой группе принадлежали Макаров, Баскаков, сын замминистра внешней торговли Шаров, а также Володя Аксентович. Сначала они говорили о танце «стилем линдо», потом стали говорить «стилять», то есть танцевать этим стилем. А затем это слово преобразовалось в «стиляжничать». Танцевавших линдо стали называть «стилягами», а потом это слово приобрело более широкий смысл, и так стали называть всех, подражавших западной моде.
Мое поколение, давшее немало диссидентов и нонконформистов, в немалой мере сложилось под влиянием этого неповторимого времени нарастания террора и тоталитарного контроля официальной идеологии, но наряду с этим — фактического исчезновения контроля над личной жизнью.
Это трудно было заметить современникам. Все мы оставались убежденными комсомольцами.
Кстати, в наше время фактически не было и антирелигиозной пропаганды. Существовала явная терпимость по отношению к религии, заходившая иногда весьма далеко. Я был поражен, услышав по радио накануне православной Пасхи рассказ Чехова «Студент», в котором Иван Великопольский, студент духовной академии, говорит в предпасхальную ночь двум вдовам о предательстве апостола Петра. Читал рассказ знаменитый артист Василий Качалов. Он говорил о том, что происходило в душе у студента: «Невыразимо сладкое ожидание счастья овладевало им мало-помалу, и жизнь казалась ему восхитительной, чудесной и полной высокого смысла».
В Москве открыто расхаживали в полном облачении сытые, смеющиеся священники. Меня поразило — и даже, я бы сказал, болезненно, — как на моих глазах на Ордынке стали вдруг реставрировать церковь Всех Скорбящих. Она стояла ободранная, без креста, как воронье пугало, и вдруг за короткое время ее купол покрылся золотом, она преобразилась в действующую. Я наблюдал за этой поразительной метаморфозой из своего окна на Полянке.
Мы жили в странном тревожном мире. С каждым годом число тех в нашей школе, у кого исчезли родители, увеличивалось. 36-38-й годы были лишь началом. Исчезали родители у детей еврейских писателей, живших в Доме писателей, исчезали последние родственники Сталина по линии его второй жены Аллилуевой, дети которых учились у нас в школе. Исчезали полковники, сотрудники аппарата ЦК и Совета Министров, исчезали директора ресторанов, крупные ученые. То же самое наблюдалось в параллельной женской школе, а также в школах для детей с улицы Грановского. К моменту окончания школы примерно у десяти из тридцати пяти учеников нашего класса родители были арестованы.
Наш класс представлял собой довольно пестрый набор учеников, которых ожидали самые разные судьбы. Наиболее сильное интеллектуальное влияние оказал на меня Игорь, с которым мы несколько лет сидели за одной партой. Его отец был очень крупный советский ученый, сделавший важный вклад в советскую военную технику. Родители Игоря были потомственными интеллигентами, по матери он был еврей. Игорь хворал все детство: у него был ревмокардит. До восьмого класса он почти не ходил в школу, являясь лишь на экзамены. Родители нанимали ему репетиторов. Это было в наше время редкостью, и Игорь быстро сложился в первого интеллектуала, которого я встретил. К концу школы Игорь знал три языка, чего в наше время просто не бывало. Он свободно читал в оригинале иностранную, в особенности немецкую, литературу.