Жила там пара пожилых евреев: Софья Анисимовна Василевская и Борис Анатольевич Брискин. С. А. была дочерью врача, до революции занимавшего всю эту квартиру. Она была тяжело больна и годами не вставала с постели. Нездоровый образ жизни превратил эту когда-то красивую женщину в бледную тень. Супруги годами не разговаривали. Детей у них не было, так как С. А. перенесла операцию, сделавшую деторождение невозможным. В 1956 году Б. А. ушел на пенсию и тут же бросил С. А., уехав к сестре в Ленинград, где вскоре и умер. Тут-то вечно больная С. А. встала с постели, мгновенно выздоровела и была жива еще в 1983 году, когда я писал эти строки.
Была еще семья Савичей. Сам Савич, барин, женившийся после революции на темной и необразованной прислуге, уже умер. За стенкой жила санитарка Кремлевской больницы Марья Ивановна Степанова, одинокая вздорная женщина.
Но не эти люди сыграли выдающуюся роль в моей жизни. Жила там еще одинокая женщина лет пятидесяти пяти. Звали ее Надежда Васильевна Верещагина, но это была дочь знаменитого русского религиозного философа Василия Розанова, о котором я имел тогда смутное представление. Вот куда занесла меня жизнь! Многие русские интеллигенты могли мне позавидовать. Здесь не место рассказывать о Розанове, бывшем одной из центральных фигур русской интеллектуальной жизни начала века. Он был учителем в провинции, и из чувства преклонения перед Достоевским женился на его бывшей жене, старше его лет на двадцать. Она принесла ему много горя и сама же его оставила, не дав развода, чем страшно осложнила Розанову его дальнейшую семейную жизнь. Розанов был религиозный реформатор, нападавший то на христианство, то на иудаизм. Еврейский вопрос имел для него центральное значение, и он колебался от юдофильства до бешеного антисемитизма во время дела Бейлиса, когда стал обвинять евреев в употреблении христианской крови. Но потом он раскаялся, и последний период его жизни был вновь юдофильский. В том, что я столкнулся с семьей именно Розанова, была, наверное, мистика, которая властно вторгалась во всю последующую мою жизнь.
Н. В. была замечательной художницей. Ее любимым занятием была книжная графика. Она иллюстрировала Достоевского, Пушкина, Толстого, Андерсена, Библию. Над каждой иллюстрацией она работала необыкновенно долго, делая десятки вариантов. Особенно долго она работала над сценой из «Снежной королевы», где Кай складывает слово «любовь» в ледяном замке.
Лишь одна работа Н. В. была опубликована — обложка к «Бедным людям» Достоевского. Н. В. была членом МОСХа по секции обоев и тканей, но ни один из ее рисунков не пошел в производство.
Ее первый муж был кавалерийский командир Красной армии, и одно время она жила с ним в Троице-Сергиевой лавре, где был расквартирован его эскадрон. Второй ее муж, московский оригинал и замечательный художник Михаил Ксенофонтович Соколов, преподавал в Художественном училище 1905 года. Он был интересным живописцем, отдаленно напоминавшим Вламинка. Самым интересным в его творчестве была графика. Он рисовал на чем попало, часто на газетной бумаге, работая тушью и акварелью. Он создал великолепную галерею деятелей Французской революции. В акварели он близок Митуричу, Бруни и Фонвизину, а это была блестящая школа. М. К. был тонким ценителем искусства и оставил много писем. В 1939 году его арестовали, и он просидел в Тайшете до 1945 года. Оттуда он слал Н. В. рисунки, сделанные чем угодно, включая зубной порошок. Один такой рисунок я привез в Иерусалим. После Тайшета он жил в ссылке в Рыбинске, а в 1947 году, смертельно больной раком, приехал умирать в Москву к Н. В.
Когда я появился в Даевом, Софья Анисимовна хитро подмигнула: «Вы знаете, кто такой Розанов?»
Я нанес Н. В. визит вежливости. Она была худощавой, скорее высокой женщиной, и очень живой. В ее маленькой комнатке, обставленной старой мебелью, было много книг в старинных переплетах, а стены были сплошь увешаны картинами, репродукциями, рисунками. Одну репродукцию я узнал сразу. Это была «Весна» Ботичелли. Я очень ее любил и был потом приятно изумлен попыткой Феллини разыграть ее в одном из своих кинофильмов.
«Это Ботичелли!» — сказал я. Она удивилась. Мало было в то время людей, которые могли узнать его. На противоположной стене висел замечательный рисунок тушью на плохой бумаге, где был изображен старик, одетый англичанином викторианской эпохи, а у его ног мальчик. «Домби?» — спросил я по наитию. Этим я совсем покорил свою новую соседку, и мы сделались большими друзьями. Накануне в Москве открылась выставка картин Дрезденской галереи с «Сикстинской мадонной». В очереди на выставку выстаивали часами.
— Знаете, что мне больше всего понравилось на выставке? — спросил я.
— ?
— «Груши» Ван Гога.
— И я так думаю.
Я часто стал бывать у нее. На видном месте ее комнатушки стояло отлично переплетенное собрание Достоевского, выполненное по личному заказу Розанова. Я признался Н. В., что не понимаю Достоевского. Как-то я взялся читать «Карамазовых» и не был способен продраться через первые сто страниц, не заинтересовавшись даже сюжетом. «Вам надо начать с другого», — сказала Н. В., и дала мне «Двойника», узнав предварительно, что я люблю Гофмана. Кстати, у нее был весь Гофман, и я тут же прочитал «Элексир дьявола». Но и «Двойник» понравился мне. Она призналась, что ее любимый Достоевский — это «Подросток», и теперь я готов с ней согласиться. Больше всего она хотела, чтобы я прочел Гершензона, о котором раньше я знал только по «Грибоедовской Москве». Она вручила мне «Любовь Огарева», этот волнующий и трагический памятник неудавшейся любви. Я был очарован. Она открыла мне новый мир. Наверное, Н. В. думала, что мне как еврею нужно входить в русскую культуру через другого еврея, — Гершензона.
Я прочел книгу Врангеля о Борисове-Мусатове и даже выпросил у Н. В. «Грядущего хама» Мережковского, которого она дала неохотно.
Ранней весной 1956 года она предложила мне пригласительный билет на вернисаж выставки старшего Бруни, что для меня было огромным событием. Я впервые попал в мир художников, который казался мне волшебным царством. Все, что исходило от Н. В., было связано с миром, о котором раньше я мог только мечтать, а сейчас он вдруг открылся мне провиденциальным образом. Но не все я готов был принять. Обращаясь к репродукции рублевской «Троицы», висевшей над кроватью Н. В., я высказал недоумение, как образованные люди могут верить в Бога? Я уже догадывался, что Н. В. верующая. Очень тактично Н. В. дала мне понять, что вера и образованность не являются несовместимыми. Я задумался над этим.
Той же весной ко мне в гости пожаловал реб Исроэль Гузман из Калинковичей, который тем временем овдовел. Он был очень польщен почестями, которые я ему воздавал, но ни к чему не притрагивался, зная, что все у меня трефное. Он произвел особое впечатление на Н. В., помнившей магнетический интерес ее отца к иудаизму как живой религии.
40
Человек некий винопийца бяше
Меры в питии хранити не знаше.
Вскоре после женитьбы ко мне пожаловал Додик Егоров. Мы с ним время от времени виделись. Так, в 1954 году Додик зашел на Полянку.
— Пойдем в «Три ступеньки»!
Это была популярная пивная на Берсеневской набережной возле Третьяковки.
— А чего там делать?
— Я тебе англичанина покажу из посольства. Он каждый день ходит, заказывает кружку пива, стоит целый вечер и слушает, что говорят.
«Три ступеньки» оказались грязной забегаловкой, где можно было только стоять. Англичанин уже был на посту. Додик объяснил, что с ним вместе — английский летчик. Дипломат окинул Додика презрительным взглядом, принимая его за агента ГБ. За соседней стойкой пристроился грязный алкаш, который еле стоял. Беседуя с приятелем, англичанин внимательно наблюдал за происходящим, но не вступал ни в какие разговоры с русскими. Теряя человеческий облик, алкаш полез брататься с англичанином. Дипломат презрительно оттолкнул его, и тот грохнулся, потеряв равновесие. Спустя некоторое время появилась статья, обвинявшая одного из сотрудников английского посольства в том, что он смотрел на СССР через пивную кружку.
Сейчас Додик пришел за другим. Против него было возбуждено уголовное дело. Он попросил: «Приходи на суд! Оденься получше, но не говори ни слова. Так надо!» Добрейшие родители Додика, сами того не замечая, споили сына, ибо отец его, будучи главным садоводом, держал у себя бочку с вином.
Уже студентом Додик стал заправским алкоголиком и выпивал до литра (!) водки за раз. У него обнаружилась разрушительная черта, по-английски называемая «black out». Даже очень сильная выпивка, когда сознание его отключалось, не отражалась на его внешнем поведении, и со стороны трудно было понять, что он мертвецки пьян. Я уже говорил, что Додик жил в очень странном доме. Со времен наших школьных лет количество оригиналов там только пополнялось. Наш сверстник по прозвищу Паук предался тунеядству с юных лет. Это не мешало ему развивать различного рода социальную активность. Паук регулярно устраивал домовые шахматные турниры и, что самое главное, регистрировал их в райкоме физкультуры и спорта. Ему удалось таким образом дойти едва ли не до первой категории. Другой заслугой Паука было получение патента на детскую игру «Забей мяч». Эта настольная игра была даже выпущена какой-то артелью. Паук носил патент при себе и, в случае задержания в пьяном состоянии, совал его в нос милиции, как заслуженный изобретатель. А в таком состоянии Паук пребывал часто. Как-то, например, он зашел позвонить в телефон-автомат в гастрономе при Доме правительства. Телефон был занят генерал-лейтенантом. Сам факт, что генерал пользовался автоматом, было легко истолковать. Он явно скрывался от жены. Паук оценил ситуацию, открыл дверь кабины, схватил генерал-лейтенанта за шиворот и выставил. Генерал остолбенел, но понял, что формально протестовать ему не стоит, ибо у жены сразу возникнут ненужные подозрения. Он подозвал милиционера и строго приказал: «Взять его и достойно наказать!» Милиционер же был собутыльником Паука и отпустил его за ближайшим углом.