43
Новым директором СТАНКИНа после Кириллова был Третьяков. Он явился из МВТУ, где был заведующим кафедрой. Он сделал карьеру с помощью своей жены, которая занимала важный пост в ЦК. Я сдавал ему экзамен по технологии металлов, и готов поклясться, что он не обладал элементарной способностью логического мышления. Это был упитанный круглолицый мужчина, с напомаженными завитыми волосами, от которого за версту несло сытой привольной жизнью. В институте его терпеть не могли, утверждая, что обе его диссертации были сделаны «неграми» и, что видном проекте, сделанном под его руководством, была допущена грубая техническая ошибка. Было запроектировано, чтобы деталь, нагретая выше 800 градусов, притягивалась магнитом, в то время как сталь теряет свои магнитные свойства после 700 градусов.
К тому времени я был назначен редактором стенгазеты технологического факультета «Технолог». Перед этим ее редактором был упомянутый правдоискатель Ситников, который придал газете популярность. Но он заканчивал СТАНКИН и уже перестал заниматься общественной работой.
Как всякий «газетчик», я был, естественно, заинтересован в сенсационных материалах. Однажды я получил такой маге риал. Третъяков стал притеснять заведующего кафедрой литейного производства Таланова. Таланов, имея звание профессора, не имел даже кандидатской степени, но зато обладал многочисленными связями. Удалить его из СТАНКИНа было трудновато, но его стали выживать. Под предлогом нехватки места в основном здании, Таланова перевели на территорию учебного завода, который находился невдалеке, в Тихвинском переулке, в помещении церкви Тихвинской Божьей матери. Саму церковь давно уже передали под завод, где мы сдавали слесарную, литейную и станочную практику. Таланову нашли место под самым куполом церкви, куда надо было взбираться по шатким лестницам, а в его «кабинете» через плохую побелку проглядывали лики святых.
Кто-то из студентов, по явному наущению Таланова, написал статью в «Технолог», которая называлась «Под куполом церкви», где все детали, касающиеся ликов святых, обыгрывались с ехидным зубоскальством. Там говорилось о заседании литейной кафедры, как о «Тайной вечере». В заключение, выражался справедливый гнев и вопрошалось, до каких пор кафедра литейного производства будет подвергаться столь тяжкому унижению.
Как добросовестный редактор, я отправился к Третьякову требовать ответа. Третьяков водил меня за нос, говоря, что вот-вот ответит, потом потребовал на просмотр весь номер газеты, что тут же было исполнено, и неожиданно вызвал меня к себе.
Я был встречен его злым взглядом.
— Я буду ставить о вас вопрос на партбюро за... религиозную пропаганду! — сказал Третьяков.
Оказалось, что статья о кафедре литейного производства с упоминанием Николая Угодника и других подобных вещей и есть не что иное как религиозная пропаганда!
— Да у нас и в мыслях этого не было!
— Мы продолжим разговор на партбюро, — угрожающе закончил аудиенцию директор.
Перепуганный, я выскочил из кабинета. Уж в чем не был виноват, так в этом.
Когда я пересказал содержание разговора с Третьяковым секретарю партбюро СТАНКИНа, отставному полковнику Мильцину, тот хитровато улыбнулся:
— Пусть поставит. Мы посмотрим.
Никакого разбирательства не последовало. Мильцину нетрудно было убедить Третьякова не делать этого, чтобы не стать посмешищем.
Как-то мы устраивали вечер советско-китайской дружбы. Китайцы были в большой моде. Мильцин зашел в актовый зал и увидел по обеим сторонам сцены транспаранты. На одном было написано: «Русский с китайцем братья навек!» Слова из официальной, прожужжавшей уши песни.
— Это серьезная политическая ошибка! — сказал Мильцин.
— Как? Это слова из песни!
— На век, — пояснил Мильцин, — это на сто лет, а надо на века!
Но дружба эта не пережила и нескольких лет.
44
Говорил-то Владимир Илье таковы слова:
«Ты прости, сударь Ильюшенко, во первой вины.
Этому делу были виновны целовальники».
В приемной Главной Военной Прокуратуры стало набиваться столько народу, что очереди приходилось ждать часами. Появились и «живые», о которых говорил мне генерал. Здоровенный мужичище был адъютантом маршала Жукова. Он показал мне свое фото 1945 года. Гвардейский рост его сохранился, но он похудел и осунулся. Его арестовали по делу Жукова, который сам не сидел.
Бывший директор гостиницы «Националь» Гуревич вернулся из Воркуты без зубов. Он попал туда в 1938 году. Гуревич неумеренно хвалил своего следователя: «Хороший был человек! Меня не били и не пытали».
Встретил я и жену директора издательства «Дер Эмес» Стронгина.
Однажды подошел человек с большими глубокими глазами и сказал проникновенно: «Следователи пытались воздействовать на меня через задний проход!»
Это был ненормальный, и я с трудом увернулся от него.
Осенью 1955 года произошел решительный перелом. Меня пригласил новый полковник, и было видно, что он действительно занимается моим делом.
— Вам нужно представить две характеристики на отца от старых большевиков, которые его лично знали, — сказал он.
— Где я их возьму? С того света?
Но тут мне пришла мысль использовать письмо Якуба Коласа. Полковник его взял, но потребовал еще одну характеристику. Тогда я придумал обратиться к Павлу Малькову, бывшему коменданту Кремля, о дружбе которого с отцом знал по сохранившимся у меня фрагментам отцовских воспоминаний. Мальков объявился недавно после длительной отсидки. Я позвонил ему.
— Вам знакомо имя Агурского? — спросил я.
— Конечно! Мы были друзьями.
Мальков пригласил меня к себе в новую четырехкомнатную квартиру в большой дом на улице Чкалова, в тот дом, где позже жил академик Сахаров.
Мальков был балтийским матросом во время революции, и рука у него была тяжелая. В своих воспоминаниях он сообщает, что лично расстрелял во дворе Кремля эсерку Фанни Каплан, покушавшуюся на Ленина в 1918 году.
Мальков сразу согласился написать характеристику. Он неохотно говорил о том, что было с ним после 1937 года, и удивил меня тем, что на вопрос, будут ли реабилитированы судившиеся по большим процессам, сказал: «Ну, там далеко не все ясно!»
Неожиданно мой полковник из Главной Военной Прокуратуры скончался, и его место занял молодой капитан. В начале 1956 года меня вызвали еще к одному полковнику. Деятельность прокуратуры на Кировской настолько расширилась, что часть ее вынесли на Красносельскую. В очереди к полковнику со мной ждали летчик, побывавший в плену у немцев, и баптист.
В кабинете меня ждал сюрприз. На столе лежала знакомая мне папка, начатая в 1947 году, но претерпевшая огромные изменения. Она до неузнаваемости распухла. Прокуратура действительно работала.
Подобно тому, как индийский посол в Москве во время своей исторической беседы со Сталиным подсматривал, как тот рисует в блокноте волков, я пристально вглядывался в содержание папки. Я успел заметить два документа, один из которых был обвинением в контрреволюционной деятельности сотрудников НКВД Сергеева и Гепштейна, то есть тех самых следователей, которые пытали отца в Минске. Другой документ гласил о контрреволюционной деятельности в Академии Наук. Заметив, что я подсматриваю, полковник закрыл папку.
В марте 1956 года я получил, наконец, справку о реабилитации отца, которая, как мне тогда казалось, навсегда подводила итог моих счетов с государством.
В виде компенсации за восемнадцать лет голода, унижений, страданий, бесправия я получил двухмесячную зарплату отца. Я тут же поставил вопрос о возвращении нам жилплощади, но заврайжилотделом категорически заявила: «У нас семьи за отцов не отвечали!»
Я посетил институт истории партии МК, которым когда-то заведовал отец. Меня тепло встретил его заведующий Г. Костомаров, бывший некогда заместителем отца.
Неожиданно к нам домой в Даев переулок пожаловал гость — Абрам Бейлин, тот самый, который был в Павлодаре водовозом. Его трудно было узнать в добротном пальто. Исполненный чувства собственного достоинства, пришел он, не просто проведать меня, а узнать, не осталось ли каких-либо материалов, связанных с ним.
Как и Мальков, он не любил рассказывать, что случилось с ним после 1948 года, но догадаться было нетрудно. Почти всех, кто уже отбыл ссылку к этому сроку, снова забрали.
Более практичные Бейлины успели купить Хороший дом под Москвой, и Бейлин вернулся туда после освобождения. Его реабилитировали и даже выбрали депутатом поселкового совета. Потом он удостоился более высокой почести, будучи назначен председателем Белорусского землячества старых большевиков в Москве. В основном это были бывшие бундовцы, и я за глаза называл их старыми меньшевиками.
Нашел меня и Александр Маркович Криницкий-Бампи, который в это время работал профессором марксизма в заочном педагогическом институте. В 1928 году он ездил на Кавказ к вдове бывшего руководителя Белоруссии Мясникова в надежде получить от нее архив, касающийся его деятельности в Минске. В связи с этим ему пришлось искать протекции у Ежова, который был уже восходящей звездой и отдыхал в это время на Кавказе. Так же, как Н. Я. Мандельштам, Кривицкий утверждал, что Ежов в то время был общительным и доброжелательным человеком, кстати, очень боявшимся своей жены. И отец, на мой вопрос, что из себя представлял Ежов, отвечал, что его сделали таким, каким он стал, а раньше это был хороший человек.
Криницкий рассказал кое-какие детали убийства Кирова. Когда начальник Ленинградского НКВД Медведь, которого Криницкий хорошо знал со времен гражданской войны, узнал об убийстве в Смольном, он в декабрьский мороз побежал туда в тапочках. Как известно, Сталин сделал Медведя козлом отпущения за убийство, им же самим организованное. Будто бы, когда Николаев увидел Сталина, приехавшего в Ленинград, он радостно воскликнул: «Как я вас ж