Пепел Клааса — страница 44 из 74

По-прежнему сочувствие Израилю не приводило меня к отождествлению с ним. Для меня это было маленькое про­винциальное государство. Я же был житель большого метрополиса, житель свехдержавы, от которой зависели судьбы мира. Я вырос около Кремля, в центре мира. Я был, как и почти все жители страны, великодержавным шовинистом. Уй­ти в сторону, с места, где делалась история, как теперь гово­рит Александр Зиновьев? Нет, к этому я не был подготовлен.

На моем горизонте давно маячила семья Мойсея Белень­кого. Это были друзья семьи моего школьного друга Вити. Я помнил, когда Беленького арестовали в бытность его дирек­тором Еврейского театрального училища. Знал, что он был в ссылке, что его жена Эльша ездила к нему. После смерти Сталина Беленький вернулся в Москву. Зимой 1957 года Ви­тя передал, что приятель Беленьких хочет купить еврейскую пишущую машинку, ту самую, которую я отказался продать в 1947 году Давиду Гофштейну. Человек этот, А. М., был реко­мендован с наилучшей стороны. Меня заверили, что машинка пойдет на дело. Ну раз так, я решился ее продать и по­знакомился с покупателем, остановившимся у вдовы Арона Кушнирова, Любы, которая сама недавно вернулась из лаге­ря. Жила она в Доме писателей. Ее сын Радик учился в моей школе, на год старше.

А. М. мне понравился. Он просидел семь лет по обвине­нию в участии в «Южном сионистском центре». Был на Колыме в самых тяжелых условиях. Сейчас он горел идеей «Антологии средневековой еврейской поэзии». У него был договор с Гослитиздатом, и он сновал от поэта к поэту, при­глашая их к себе переводчиками. Ему дали согласие Мар­шак, Ахматова, Пастернак. Я порекомендовал ему Генриха Сапгира, и они договорились о переводе одного из двух сти­хов Иегуды Галеви с подстрочника. А. М. был пламенным сио­нистом, первым сионистом, которого я знал. Он снабдил меня израильским календарем на русском языке, агитацион­ными израильскими брошюрами. А. М. говорил только об Из­раиле.

Но в то же время он ходил с коллективным заявлением в ЦК о восстановлении еврейской культуры в СССР. Жил А. М. в Ленинграде, в Москве бывал наездами. Он работал в Институте востоковедения у академика Орбели и часто упо­минал имя Старковой.

63

В начале 1957 года, когда я выходил с работы, меня ос­тановил бородач диковатого вида без шапки, но с теплыми наушниками. Бородач был послан Борей Алимовым, с кото­рым я договорился в тот день встретиться. Художник Вася Ситников, так звали бородача, был донской казак. Во время войны, по подозрению в симуляции сумасшествия, он был брошен в особую Казанскую психбольницу, где в жутких ус­ловиях просидел несколько лет. Вася не был сумасшедшим. Это был хитрый русский мужик, очень острого ума, талант­ливый, но разгильдяй. Жил он в одном из Сретенских пе­реулков, в комнате, вряд ли большей трех метров! Там умещался лишь диван, и надо было протискиваться, чтобы пробраться к окну. На стене висел каркас байдарки, а на две­рях был приколот кнопками вырезанный из газеты портрет Хрущева.

Работал Ситников в Суриковском институте, показывая во время лекций диапозитивы, за что приобрел кличку «Васька-фонарщик». Официально он считался душевнобольным и по­лучал пенсию по инвалидности. Вася давно понял выгоду такого положения, в точности как герои Ильфа и Петрова, наслаждавшиеся свободой слова в сумасшедшем доме. Куро­лесил он только на людях, а наедине с близкими был рас­судителен.

64

Я стою печальный у сараев

И стихи печальные пою.

Караул! Художник Замараев

Не одобрил живопись мою!

Евгений Кропивницкий

Под Москвой на станции Лианозово в нищенском бара­ке жил друг Генриха Сапгира и Холина художник Оскар Рабин. И Оскар, и Генрих, и Холин, и художник Юра Ва­сильев были учениками незаурядного человека Евгения Кропивницкого, учителя рисования в районном доме пионеров. Он оказал на них огромное влияние и снабдил таким заря­дом психической энергии, что все они, хотя каждый по-своему, стали видными представителями московской некон­формистской культуры. Но Кропивницкий на все смотрел «из гроба».

Учителем и другом старого Кропивницкого был поэт Фи­ларет Чернов, бродяга, погибший в лагерях. Я встретил его антирелигиозные стихи в газетах 1922-1923 гг. Это, есте­ственно, отразилось и на его учениках. Они могли, собрав­шись, распевать его песню, чуть не гимн:

Будешь ты лежать в могиле В отвратительнейшей гнили. Значит, все похерь!

Оскар женился на дочери Кропивницкого, Вале. К этому кругу принадлежал и сын Кропивницкого, Лев, также худож­ник.

В Лианозово повадилось приезжать множество народу. Од­нажды я застал там Алика Гинзбурга, но тогда не познако­мился с ним. Кстати, Алик тоже кончил мою школу, но на несколько лет позже.

Оскар был гол как сокол, почти нищий. Его только-только стали покупать частные коллекционеры. Барак его производил угнетающее впечатление. Мебель, кроме стола и желез­ной кровати, отсутствовала.

Искусство Оскара всегда было невеселое. Он пытался эс­тетизировать мир бараков.

65

Весной 1957 года мой приятель В. дал мне рукопись о на­родности искусства. В. уже имел два высших образования: физкультурное и истфак МГУ, и поступал на заочный ис­кусствоведческий факультет МГУ, чтобы иметь третий дип­лом! Он обладал исключительно солидной внешностью, а та­кие русские люди не могут ходить в рядовых. Их сразу по­сылают на руководящую работу. После окончания истфака В. был для стажировки направлен в один из московских рай­комов комсомола в качестве завотдела. Это было необходимым трамплином для его будущей карьеры.

Прочтя рукопись, я написал «эссе», восстав на самое по­нятие народности. Я пользовался аргументами, похожими на те, которыми пользовался Алексей Константинович Толстой:

Я ведь тоже народ,

Так за что ж для меня исключенье?

Вскоре поздно вечером ко мне без предупреждения при­шел В. с незнакомым мне Леней Ренделем. Они вывели меня на улицу и устроили проработку моего «эссе», причем про­работку марксистскую. Все было так внезапно, что я быстро сдался под энергичным напором, пока мы гуляли по сретен­ским переулкам. Рендель принялся расспрашивать меня про «Факел»: «А что? Хорошие там ребята? Надежные? Можно прийти послушать?»

Ничего не подозревая, я договорился, что когда в конце августа вернусь из отпуска, отведу его в «Факел».

66

Как холст раскатанный, натянутый на колья,

На Петербург натянута была Россия,

Савелий Гринберг

В июне праздновалось 250-летие Ленинграда с опоздани­ем на несколько лет. Делегация «Факела» была приглашена ленинградским клубом, но за наши деньги. Собралось нас че­ловек 15-20. Девицы постановили сложиться вместе, в общую кассу. Я впервые поехал в Ленинград. Все мои друзья там уже побывали.

Помимо актива «Факела» с нами поехали Генрих с Римулей, юный поэт Миша и разъезжавший по заграницам Крути­ков.

Миша ехал зайцем, и, чтобы контролеры его не задержали, мы сдали все билеты в одни руки и, чтобы в момент проверки невозможно было сосчитать всех, нарочно разбредались по вагону. Хуже было ночью, когда все полки были заняты. Ми­ша влез на ночь в багажное отделение нижней полки и, чтобы не задохнуться, подложил под сиденье книгу.

В Ленинграде мы поселились, почти бесплатно, в обще­житии ЛГУ на Васильевском острове. Но неприятности на­чались сразу. В Петергофе я было предложил сходить в рес­торан. Девицы не выразили по этому поводу никакого эн­тузиазма. После того, как мы все-таки забрели в какое-то дрянное кафе, одна из них сообщила:

— Мы можем позволить себе только кашу или картошку. Денег почти нет!

— ?

— Ты разве не знаешь, что некоторым пришлось покупать билеты за общий счет?

Словом, мы были обречены на голод в праздничном го­роде. С утра приходилось пешком идти с Васильевского ост­рова в общежитие у Биржи, где наши девицы, из большой милости, давали нам черного хлеба. С ним мы отправлялись к Бирже и, устроившись на скамейке, старались съесть хлеб незаметно от прохожих. У кого в Ленинграде были родствен­ники, те зачастили к ним, а у меня не было никого.

На третий день взбунтовался Сапгир: «Я не хочу, чтобы моя Римуля умерла с голоду!»

Выручало то, что ленинградские коллеги приглашали нас в гости и угощали.

Я хранил на черный день маленькую сумму денег, кото­рой должно было хватить, чтобы поесть в последний день. Накануне отъезда нашел захудалое кафе и заказал самый дешевый обед. Когда я собрался уходить, гардеробщик по­требовал чаевые, как было принято в Ленинграде, но не в Москве. У меня не было ничего, но признаться в этом было стыдно, и, чтобы выйти из положения, я недовольно сказал: «Я бы сам дал, но раз требуете, не дам ничего!» — и гордо покинул кафе, сопровождаемый бранью.

Было время белых ночей. Погода была чудесная. Ленин­град напомнил мне одну из сказок Синдбада Морехода. Синдбад рассказывает, как он попал в город, где раньше жи­ли люди, но который затем был завоеван обезьянами.

Ленинград-1957 не был населен обезьянами. Но в нем не жили его исконные жители. Революция, террор и блокада ист­ребили коренное население.

Много позже я испытал похожее ощущение в Вене. Быв­шие столицы — печальное зрелище. С тех пор у меня закре­пилось столичное и несправедливое презрение к Ленинграду, которое разделяло большинство москвичей моего круга. Бы­ло трудно поверить, что в Ленинграде могла сохраниться са­мостоятельная интеллектуальная жизнь. Я ошибался, но не я один.

Вернувшись из Ленинграда, я принял участие во встрече руководителей молодежных клубов в ЦК ВЛКСМ, которую проводила безликая секретарь ЦК Волынкина. На этой встре­че я познакомился с руководителем Кишиневского клуба Юлиусом Эдлисом, впоследствии известным драматургом. В коридоре ЦК я наткнулся и на Булата Окуджаву, которого знал по встрече с «Магистралью».