Эта книга густо заселена, на ее страницах толпится огромное множество самых разнообразных, подчас совершенно случайных, казалось бы, низачем не нужных персонажей. В этой щедрой избыточности — прелесть книги: собрать на пир добрых и злых, близких и далеких, смешных и трагических, значительных и абсолютно ничем не замечательных — «всех». В сюжетно завершающей сцене книги эти головокружительно-разнообразные «все» приходят прощаться. «Собралось около пятисот человек». Добавлю забавную деталь, которой пренебрег автор. Сперли магнитофон. Штришок времени.
Вот на минуточку забегает в книгу студент Саша Михневич. «Самый толковый» — сообщает Агурский. И, верный своей излюбленной теме, педантично и как бы совершенно бессмысленно добавляет: «белорус», вызвав у читателя смутное воспоминание о родственнике Саши из «Железной дороги». Толковый белорус Михневич, едва переступив порог, спешит откланяться, оставив читателю на память «деревенский дом возле метро «Аэропорт». Эта географическая подробность адресована, видимо, собравшимся к Саше в гости. Увы! Дом Саши Михневича давным давно снесен — материально-предметный мир так уязвим! — и продолжает существовать только благодаря капризу Михаила Агурского на страницах его книги.
Я назвал персонажей, подобных Михневичу, «ни зачем не нужными». На самом же деле эта «ненужность» выполняет определенную (и очень важную) художественную функцию. Эти десятки, если не сотни лиц (ну, может, и не сотни, почему не сотни? — «собралось около пятисот человек»), создают впечатление, какого-то постоянного потока, мельтешения входящих, выходящих, толкущихся, говорящих или даже вовсе не наделенных словом (вроде топтунов на Лебяжьем), так вот, если появление каждого такого мимолетного персонажа может действительно показаться совершенно бессмысленным, то все они вместе создают многоликий образ эпохи, огромное множество возникающих вокруг автора-героя лиц, — уникальный мерцающий фон — своего рода пуантилизм, где каждая точка — лицо. Без каждой из них картина вполне может обойтись (выбросить того же Михневича — ни малейшего ущерба!) — безо всех вместе она попросту не может существовать!
Для Михаила Агурского едва ли не каждый встречный важен, достоин запоминания и упоминания, и кажущаяся бессмысленной национальная озабоченность (да не все ли на крохотном пятачке текста равно, белорус Михневич или русский) — проявление благожелательного интереса к этому первому встречному; причем не только как к человеку вообще, но как к конкретному человеку в его национальной определенности, инаковости, исторической укорененности.
Впрочем, здесь проявилась, конечно, и постоянная память о собственных белорусских корнях, небезразличие к «белорусскому». Первая публикация на Западе (вообще первая гуманитарная публикация!) — о Белорусской энциклопедии!
Фотографическая память Михаила Агурского воскрешает не только тех, на кого хотя бы мимолетно пал его взгляд, — его книга полна фантомными персонажами — теми, кого сам автор не знал и которые существуют в пересказе с чужих слов. Так, например, все тот же мимолетный, но твердо засевший в памяти толковый белорус Михневич со своим неудобным для нашего посещения деревенским домом, прежде чем сгинуть, отжив жизнь длиной в абзац, затащил в книгу своего отца, которого неутомимый автор аккуратно заносит в каталог, всегда имеющийся под рукой для такого рода надобностей: «отец его, рабочий-стахановец, был арестован в период чисток». Все. И белорус Саша, и стахановец-отец — жертва чисток — более в книге никогда не появятся.
Иной раз фантомный персонаж, вроде отца-стахановца, в свою очередь порождает своим рассказом собственного персонажа. Геловани-сын рассказывает о Геловани-отце, и уже в рассказе этого старшего, виданного только в кино, Геловани, возникает обмакивающий хлеб в вино Сталин с Мишей Чиаурели одесную и Сережей Кавторадзе ошуюю.
Подобных из вторых и третьих рук историй полны хроники времен Михаила Агурского, и в этих историях время сказывается не менее полно и убедительно (фактурно!), чем в увиденном собственными глазами автора!
Вот Михаил Агурский читает в 60 (!) году «Розу мира». «Я прочел с нарастающим удивлением главу о том, что известные литературные герои материализуются в конкретные личности, и что Дон Кихот, например, это теперь реальная личность, в мистическом мире, разумеется». Что ж тут удивляться — в его собственной книге происходит то же самое!
Вот байка о хорошенькой машинистке, за которую сватается немолодой бухгалтер с зарплатой 690 рублей. В 50-х 690 смехотворно мало! А бухгалтер — абсолютный неудачник, а вовсе не герой, как в России нынешней! Машинистка говорит «да», и бухгалтер оказывается не бухгалтер, а принц, то бишь генерал-лейтенант, желавший проверить чувства своей избранницы, чтобы затем, сбросив бухгалтерское рубище, явиться ей во всем блеске и великолепии своего мундира и вознести ее со славой в свой небесный дворец — отдельную квартиру в семиэтажном (!) доме! Сага о времени с его нищетой, безысходностью и надеждой на чудо.
Иероним Ясинский едва ли не первым осознал собственную жизнь как роман, назвав мемуары «Роман моей жизни». Бездна отделяет это название от непритязательного совпадения Ганди-Меир-Шагала «Моя жизнь»! Впрочем, многообещающая находка Ясинского осталась даже не протоколом о намерениях — лишь красным словцом, бездумно выданным векселем, не предназначенным к оплате. Зато на разбеге века было найдено слово-идея, принадлежащая будущему.
Вексель, не оплаченный Иеронимом Ясинским, сполна оплатил Михаил Агурский: вовсе не помышляя о романе, он действительно написал роман своей жизни, роман эпохи. Ключом к его пониманию служит слово, вынесенное в подзаголовок: «разрыв».
Тема разрыва в контрапункте проигрывается в судьбах автора-героя и его отца, накладывая на воспоминания единую сюжетную матрицу, сообщая им жесткость и завершенность; тема разрыва с железной неумолимостью ведет от первой страницы, на которой Самуил Агурский покидает Россию, к последней, на которой покидает Россию его сын. Оборот колеса, занявший 70 лет!
Самуил Агурский — в своем роде символическая фигура еврея-революционера. Крутильщик колеса — кафкианская профессия — мальчик-двигатель, работавший 16 часов в сутки в России, которую мы потеряли. Возмутитель спокойствия сонного провинциального города, пугавший по ночам обывателей саваном и завываниями. Боевик. Эмигрант. Могильщик старого мира, скрепивший подписью вместе с товарищем по похоронной хевре — Иосифом Сталиным — указ о ликвидации центрального руководства еврейских религиозных общин. Могила, вырытая Самуилом Агурским старому миру, оказалась и его собственной могилой, саван, которым он пугал других, — его собственным саваном. И Самуил Агурский, и его сын становятся жертвами the brave new world, за который с такой страстью боролся еврейский революционер!
Перед смертью Буня Агурская сказала своему сыну:
— Как еще хочется пожить... Я бы начала совсем по-другому.
С юношеской жестокостью («Глупец! Я не удержался!») сын ответил умирающей матери:
— Я всегда тебе говорил, что надо жить по-другому.
«Мать не ответила».
В узком смысле речь идет тут о бытовых вещах, в широком — о жизни целого поколения. Они жили «неправильно».
В этом «всегда говорил» столько же объективной неправды, сколько субъективной правды, «всегда» и заведомо правой молодости, которая не в силах «удержаться» от щедрой демонстрации своей самоуверенной правоты. Изживание отрицательного опыта старшего поколения. «Мать не ответила». Что она могла ответить? Что может вообще ответить сходящее поколение? Может ли быть опыт отцов неотрицательным? Может ли вообще быть услышано «Как еще хочется пожить...»? Похороны шестидесятников в России на кладбище для бедных. Поколение Михаила Агурского.
Может ли быть опыт отцов неотрицательным? Жизнь Самуила Агурского стала для его сына притягательно-отталкивающей парадигмой. Конечно же, Михаил Агурский не только говорил, «что надо жить по-другому» — он принципиально жил по-другому, едва ли не каждым шагом сознательно противореча своему отцу. Однако, если снять внешний уровень идеологического отталкивания и обратиться к экзистенциальному опыту, можно увидеть: то, что их роднило, было, возможно, больше и глубже того, что их разделяло.
Парадоксальным образом, казалось бы во всем противореча своему отцу, Михаил Агурский походил на него в главном: в пассионарности, в нежелании смириться с данностью, в антигегельянской непокорности, непоклонности ей, в неукротимой энергии разрыва с настоящим, которое обречено стать прошлым, в страстном стремлении к свободе и созиданию нового.
Судьба отца, во многом определившая и судьбу Михаила Агурского, решительным образом повлияла на его сознание, на ощущение себя в мире. Память его детства сохранила ведь не только запах сирени и булыжника — она сохранила и райские дни, когда «здесь живут счастливые люди», богатые и счастливые, а не нищие, не униженные и оскорбленные, не гонимые, не дискриминируемые, не второсортные, «Бедный отец». Пепел Клааса. У автора-героя этой книги было ощущение принца, оскорбленного своим унижением, и в рабстве не забывшего свое королевское достоинство. Семейное оказывается проекцией национального и религиозного — классический сюжет Нахмана Брацлавского (и психоаналитический сюжет Эрика Берна).
Семейное предание сохранило два пророчества о славном будущем Михаила Агурского: деда Хаима-Менделя, сравнившего рождение внука с избавлением Моисея, и художника Вернера. О последнем Агурский пишет: он просто хотел угодить моему отцу. Возможно. Однако же слова Вернера не растворились в воздухе, напротив, запали в душу — Агурский помнил о них всю жизнь, и даже его редукционистское объяснение показывает, что он размышлял над ними, искал их смысл и не преминул (что немаловажно) о них написать. И потом, когда именно это простое объяснение пришло ему в голову? Возможно, были времена, когда он относился к этим пророчествам с большим доверием? Во всяком слу