чае, к былой славе отца он мысленно обращался постоянно.
Одни и те же слова о былой славе. Говорит раздавленный и сломленный Самуил Агурский («Скажи товарищу, кем я был»), говорит его умирающая жена — медицинской сестре — чужому случайному человеку. Какая глубочайшая потребность! «Мой муж был профессором». «Та посмотрела на нее с недоверием». Было от чего!
Но эти же слова в другой тональности — не как воспоминание о давно и безнадежно прошедшем, а как то, что должно быть восстановлено, говорит и Михаил Агурский.
Урок немецкого в школе. Учительница спрашивает учеников, кто их родители.
«Я набрался смелости и краснея выдавил:
— Ein Geschichtet. (Историк.)
— Wie so?.. Ein Lehrer? (Как так?.. Учитель?)
— Ein Gelehmter, — упрямо повторил я. (Ученый.)
Елизавета Григорьевна недоверчиво посмотрела и ничего не спросила. Не похож был я на сына историка».
Как не похож был на историка старик Агурский. Как не похожа была на жену историка его нищая жена. А был ли мальчик? «Историк», «ученый» — сказать эти неправдоподобные вещи при всех можно только по-немецки, да и то «набравшись смелости и краснея». Однако же с упрямым повторением, как нечто очень важное, что невозможно забыть, от чего ни при каких обстоятельствах нельзя отступиться.
Михаил Агурский помнил (не просто механически помнил, но той частью души, которая формирует личность и определяет жизненные установки, то интимное, о чем говоришь «краснея»), что его отец был ein Gelehmter, профессор, академик. Что он достиг этого самообразованием, выйдя из нищенской среды. В известном смысле Михаил Агурский повторяет путь своего отца: как и он, Михаил Агурский, вопреки враждебной среде, становится ein Gelehmter, профессор (полемика по поводу этого «профессор» на страницах русскоязычной израильской прессы показывает, насколько это звание было ему важно), как и он, Михаил Агурский достигает этого, не имея формального образования. В России, правда, он защитил диссертацию, но по кибернетике, и лишь после переезда в Израиль — уже гуманитарную диссертацию в Сорбонне без необходимого для этого гуманитарного образования — случай едва ли не уникальный!
Его новая профессия — историк — оказалась наследственной.
И стремление к политической деятельности — тоже. И здесь он тоже стал «профессором». Только смерть помешала ему занять кресло в кнессете, хотя и не от того «округа», который напророчил ему Иванов-Скуратов.
Михаил Агурский хотел не только «восстановить память отца» — он хотел восстановить потерянное отцом, отнятое у отца и теперь принадлежащее по праву ему. Тут возникает еще один сюжет: движение от homo particularis к homo publicus, к «академику», которому смелости не занимать и который никогда не покраснеет, с каким бы недоверием ни посмотрела на него Елизавета Григорьевна. Мальчик, которого толкнули в лужу (этот эпизод воспроизводится потом при поступлении в институт: независимо от ответа он садится в лужу) и отняли испанку (слезинка ребенка — отдельный сюжет), подросток со страстью к культуре, юноша, мыкающийся без своей крыши над головой, жена, дети, зарплата, работа, «маленький холодильник» и — «я превратился в сжатую пружину, которая всю жизнь расправлялась, чтобы больно ударить угнетателей», Солженицын, Сахаров, Юрий Жуков, столкнуть КГБ и КПСС, митинг по телефону, заявления — на весь мир, «в этот день «Джерузалем пост» опубликовало интервью, которое я дал накануне отъезда корреспонденту итальянского агентства АНСА Паоло Бассеви, в моем заявлении говорилось».
Юрий Жуков занимает в книге, на первый взгляд, вовсе не принадлежащее ему место. Его письма явным образом тормозят действие, они несообразны, они несоизмеримы с происходящим. Помилуйте, без пяти минут финал, крещендо, какой тут Жуков, причем тут Жуков! Ну, в крайнем случае, один абзац — и того много. Перелом жизни! Что чувствуют дети? Сам автор-герой навсегда (тогда это было почти что очевидно!) прощается с близкими друзьями, с сестрами. О чем думает русская жена, у которой остается в России мать и сестра? Об этом ни слова, зато Юрий Жуков — гость дорогой! Кто помнит сейчас Юрия Жукова? Для кого, кроме двух с половиной узких специалистов, он представляет интерес? Да кто он вообще такой? Почему в сознании столь яркого человека, как Михаил Агурский, этот высокопоставленный и совершенно безликий партийный чиновник по части прессы занимает хоть какое-то место?
Ларчик этот открывается предельно просто. По мере продвижения книги к концу homo publicus берет решительный верх над homo particularis'ом. Homo pubhcus живет в мире политической борьбы, а не частной жизни. Политическая игра высшего класса. Юрий Жуков — один из символов политического истэблишмента СССР, «академик». Помимо прагматических соображений (Михаил Агурский считает, что эта переписка повлияла на решение властей), письма Жукова заслуживают быть запечатленными как письма важной персоны, большого, исторического человека. Они становятся свидетельством и собственной (хотя и косвенной) принадлежности к политическому истэблишменту, своего рода билетом в клуб, сертификатом, конвертируемым и по ту сторону границы.
Будучи в своих взглядах полной противоположностью отцу, Михаил Агурский все-таки унаследовал от него по крайней мере одну идею — непопулярную нынче ни в России, ни в русском Израиле идею социализма. Он застолбил ее еще в «Глыбах», она привела его в партию Авода.
Однако, если Самуил Агурский, несмотря на уроки, преподанные ему сталинскими палачами, до самой смерти исповедовал эту идею в коммунистической редакции, его сын порвал с коммунистическими ценностями, как некогда его отец с местечком. Русская культура, русская идея становятся его «Америкой». Агурский-младший находит путь в град-Китеж, укрывшийся от Агурского-старшего. Символическая «вратарница» этого града — Надежда Васильевна Розанова — как бы «нарочная», уж, конечно, «романная» соседка. На что ей эта коммуналка?! А потому что ей так по сюжету положено — дождаться перед смертью нашего героя (Бог послал). Сколько теплоты и многозначительности в этом соседстве, как сам Василий Васильевич в облаке своих текстов благосклонно взирает на сретение на Сретенке! Один из этих текстов дождичком-эпиграфом брызг с небес — совсем, впрочем, мимо главы (ни боже мой, ни даже по касательной! — забавное свойство многих здешних эпиграфов), зато со свидетельством о сидящем во облаце, о всей той культуре, о последних ее, великих, страшных, больных, прекрасных и обидных вопросах. А Надежде Васильевне — судьба посмертная и пороманная: возникнуть вдруг на других берегах, соединиться с соседом в некрологе о нем в «Русской мысли» как память о Сретенке.
Русская тема пронизывает весь «роман» (впрочем, почему «роман»? — роман!), вплоть до последних слов «возрождение России», да еще с такими художественными изводами, как словцо «еврейчик» в устах автора, носитель здешнего менталитета, всемирная еврейская отзывчивость, и — дочь фрейлины Надежда Николаевна Озерова, симметричная Надежде Васильевне Розановой (неслучайное совпадение неслучайного имени), да, Надежда Николаевна — хранительница тайны-о-заговоре, — за которой тенью возникает сам Нилус, великое в малом, Ганнибал у ворот.
Да только тут новый поворот сюжета: не бывать граду-Китежу градом сына, как не бывать инаковой всему Китежу Америке градом отца. Не прельстила Америка (ставшая с легкой руки Достоевского символической) и сына! — вообще весь этот «американский» лейтмотив, начиная с первых же страниц, порой под сурдинку, а порой и в полную мощь оркестра, звучит весь роман.
Владимир Кормер, написавший роман о том же времени, не нашел в нем места для Михаила Агурского, который, вроде бы, по всему обречен был стать кормеровским персонажем, не вышло, не уместился. Но уж очень хотелось, и Кормер решил сохранить хоть звук, хоть имя, наградив одного из главных героев (вполне узнаваемого, как и все прочие персонажи этой книги, и не имеющего ничего общего с Агурским) фамилией Мелик. Так вот, в конце романа Кормер (так и хочется сказать «тоже») собирает всех своих героев вместе.
Два вектора времени: Кормер собирает «всех» на литургии, которую служит легко узнаваемый отец Александр Мень, Агурский — на проводах в Израиль.
Отъезд. Тут тема разрыва переплетается с темой возвращения: Агурского-старшего в Россию — разрушить еврейскую жизнь во имя великой идеи интернационализма; Агурского-младшего, давно уже эту великую идею изжившего, — в Израиль — «домой».
Самуил Агурский, воистину исторический человек, создает на земле, отвоеванной у буржуазии, заставлявшей детей по 16 часов в сутки крутить колеса, первый интернациональный отряд Красной армии — еще тогда, когда Красной армии вообще не существовало. Таково уж свойство Агурских — забегать вперед, опережать время!
Проводы Михаила Агурского стали единственным в своем роде фестивалем национализма, еврейского и русского, которые объединила уникальная личность хозяина беляевской квартиры. Все, что в гневе разрушил Самуил Агурский: национализм, религию, сионизм, иврит — все это стало новой землей и новым небом его сына. Сотрудничество с Солженицыным Михаила Агурского вполне симметрично сотрудничеству Самуила Агурского со Сталиным: одни хоронили национальную и религиозную идею во имя идеи коммунистической, другие — коммунистическую во имя религиозной и национальной. Тотальный сюжет романа!
Благожелательный интерес к русскому национализму, к русской идее сохранился у Михаила Агурского и в Израиле. Об этом свидетельствуют его многочисленные статьи, «Идеология национал-большевизма», дружеские контакты с людьми русской правой и — как ответное (парадоксальное!) движение — публикация в «Нашем современнике» написанного им очерка истории и идеологии сионизма «Ближневосточный конфликт и перспективы его урегулирования». Первый, а возможно, и единственный опубликованный в СССР материал такого рода. Задушевная идея — общность геополитических интересов России и Израиля.