Пепел Клааса — страница 9 из 74

Дома я пристрастился к пианино и выучился играть без нот две-три пьески. Это внушило матери мысль отдать меня в музыкальную школу на Кропоткинской. Я не прошел испы­тания по классу скрипки, но почему-то был принят на форте­пиано. Я должен был начать занятия в школе осенью 1941 года, но этому не суждено было осуществиться.

4

О, братья, расстрелянные и сожженные!

Ваш пепел давным-давно

Перешел на орбиту созвездий.

Моше Тейф

Война стучалась в двери, и ее глухие отзвуки уже достига­ли и нас. Мы заучивали песню:

«Жили три друга-товарища

в маленьком городе Н.

Были три друга-товарища

взяты фашис­тами в плен».

Я вырезал из газет фотографии финской войны.

Однажды сестры принесли книгу, про которую говорили шепотом. Это была сказка Вениамина Каверина «Пионер Петя в коричневой стране», представлявшая прозрачную аллегорию на Германию. В коричневой стране правило не­сколько собак: Геб, Гер и Гим, а четвертая, главная собака, напоминала Гитлера. После пакта Молотова-Риббентропа эта книга, как и вся антифашистская литература, была изъята из библиотек, и ее читали тайком. Все вокруг ненавидели Гер­манию и сочувствовали Англии и Франции.

Летом 1941 года в Москву должна была приехать Геня, чтобы взять меня на лето в Калинковичи, где я уже был однажды. Я с нетерпением ждал этой поездки. Я любил Ди­ну с ее еврейскими лакомствами: фарфелах и грибелах, а также прежлицей. Полная и солидная Геня прибыла в Моск­ву 16 июня и дней через десять собиралась возвращаться. Утром 22 июня по радио начали повторять, что в десять утра по радио с важным сообщением выступит Молотов. Все на­сторожились. Так мы узнали, что началась война. Как только я услышал о войне, в окно постучал Котик.

— Ну как, война? — обрадовался я случаю поделиться с ним впечатлениями.

— Какая война? — удивился Котик.

К моему величайшему восторгу оказалось, что он еще об этом ничего не знает. Мы тотчас же помчались к его мате­ри и, перебивая друг друга, радостно сообщили ей о войне. Потом побежали в переулок. У всех окон, где можно было слышать радио, мрачно толпились люди.

Через несколько часов магазины опустели. Жизнь пере­вернулась. Первым делом стали уничтожать заборы, и вне­запно наш замкнутый мирок навсегда был разрушен. Во все соседние дворы, о которых мы даже и мечтать не смели, от­крылся свободный ход.

Стали очищать подвалы, готовя бомбоубежища. В нашем дворе жил предприимчивый Юрка Чернявский. Он стал хо­дить по дворам, собирая немецко-русские и русско-немец­кие словари, как он говорил, на оборону, — он тут же быст­ро перепродавал их.

Геня бросилась назад в Белоруссию. Доехав до Гомеля, она обнаружила, что мост через Сож разбомблен. Она принялась звонить в аптеку, умоляя Дину и бабушку срочно уехать. А те, как и многие другие патриархальные евреи, не спешили. Тому, что говорили о Германии, они не очень верили. «Мале вое мен зогт![2] Мы помним немцев при Вильгельме! Лигнерай[3]». Но Геню бабушка и Дина все же послушались. Они пошли на последний поезд, который отправлялся из Калинковичей на Чернигов. Когда они стали взбираться в вагон, бухгалтер аптеки Баргман, происходивший из семьи потом­ственных конокрадов, одевавших лошадям сапоги, чтобы скрыть их следы, вытолкнул беспомощных женщин из вагона: «А кто будет отвечать за аптеку?» Дина с бабушкой увяза­лись за вереницей беспомощных евреев, потянувшихся из Калинковичей на юг, но немцы отрезали дорогу. Их вернули назад и согнали в гетто на опушке леса возле еврейского кладбища. Первой жертвой оказался местный сумасшедший Йошке, который с давних пор бегал по Калинковичам с кри­ком: «А ну, в колхоз!» Когда я был в Калинковичах, немно­гое, что я помню, это страшного, заросшего щетиной Йошке, прибежавшего в аптеку, где все от него попрятались. Когда немцы вошли в Калинковичи, Йошке бросился им навстречу и был сражен автоматной очередью.

В августе все оставшиеся 600 калинковических евреев бы­ли расстреляны и сброшены в ров, вырытый у железной дороги. Среди них были бабушка, Дина, родная сестра ба­бушки Лане и много других родственников.

В начале июля Москву начали бомбить. Мы прятались в убежище в нашем дворе, в котором не было вентиляции. После этого мы стали ходить в другое убежище. Во дворе ночью дежурили дружинники: они бросали упавшие зажи­гательные бомбы в песок.

Я выехал вскоре на летнюю дачу детского сада возле Бол­шево. Неподалеку был полигон, впоследствии ставший ба­зой советской ракетно-космической промышленности, превратившись в знаменитое КБ Королева. Более неудачного ме­ста для детского отдыха придумать было трудно, ибо немцы каждую ночь летали бомбить полигон.

В первый раз всех детей повели в «щель» — так называ­ли окоп, вырытый в земле, чтобы прятаться от бомбежек. На следующий день кое-кто из нас заболел, простудившись ночью в сырой, холодной яме.

С тех пор нас уже не водили в щель, а оставляли на ночь в домике прямо под открытым небом. Ночью мы не спали от непрерывной стрельбы зениток и разрывов бомб. Лия Гри­горьевна садилась к нам на постель и успокаивала. Как-то мне удалось заметить в окно, как совсем низко пролетал са­молет. Лучи прожекторов выхватили его из ночной тьмы и не хотели отпускать обратно; самолет беспомощно метался в небе.

...А по утрам я ходил собирать осколки. Они бывали короткие и длинные, маленькие и большие, и все с зазуб­ренными краями. Целыми днями я шатался вокруг и высмат­ривал на земле осколки. Некоторые из них просто валялись на траве, а другие приходилось выкапывать. Можно было подумать, что по ночам великаны играли здесь осколками в ножички. Однажды во время бомбежки Лия Григорьевна при­села ко мне на кровать. И я стал хныкать и просить принес­ти мне осколок... Лия Григорьевна через несколько минут вернулась с большим осколком в руках. С радостью схватил я его и вполне счастливый скоро заснул.

В августе вышло постановление Моссовета, согласно ко­торому многодетным семьям было приказано покинуть Моск­ву. Мать как раз подпадала под это постановление, и ее стали вынуждать к отъезду, тем более, что Моссовет гарантировал сохранность жилплощади. Она не хотела уезжать, боясь, что квартиру отнимут, но давление сделало свое дело, и в конце августа 1941 года мы покинули Москву.

Несмотря на все гарантии, наша квартира была немедлен­но занята соседями, а потом пошла из рук в руки к людям, не желавшим уезжать из Москвы, и даже откровенно ждавшим немцев.

5

Я хотел бы родиться в горах

И не зваться казахом,

Или жить в белой хатке,

Коров по оврагам пасти.

Все равно — привезли бы меня

в Джезказган вагонзаком.

Украина, прости, О Ингуш,

мою землю прости!

Казахстан, ты огромен –

Пять Франций без Дувров, Монмартров –

Уместились в тебе все Бастилии

Грешных столиц.

Ты огромною каторгой

Плавал на маленькой карте.

Мы, казахи, на этой каторге родились.

Олжас Сулейменов

В первых числах сентября наш поезд подходил к Павло­дару. Радостный отец в сером брезентовом плаще бежал к нашему вагону. Он расцеловал нас, и мы отправились в его крошечную комнату, где чудом умещались целый год, исполь­зуя для ночлега даже стол. Наш дом располагался на высоком берегу могучего Иртыша, противоположный берег которого был виден смутно. Наш берег оползал. Старожилы говори­ли, что оползень уже слизнул одну или две улицы, наша бы­ла на очереди. Но в 1941 году наш дом был еще метрах в пятнадцати-двадцати от обрыва.

Павлодар был тогда безликим городом, широко раски­нувшимся в степи. Лишь в центре громоздилось несколько каменных домов, из которых самый высокий был трехэтаж­ным. Вся остальная часть города делилась на деревянную — русскую, и мазанную — казахскую. Мазанки были выстрое­ны, когда казахов стали насильно заставлять жить оседлой жизнью. Жилые комнаты в них составляли лишь небольшую часть, а остальное — хлева и сараи.

Меня Павлодар встретил зловеще. Я сразу пошел прогу­ляться по незнакомому городу. На мне была модная тогда еще испанка. Когда я проходил мимо группы подростков, один из них ухватил испанку за кисточку и, нагло посмотрев на меня, положил ее к себе в карман. Я был бессилен. Не прошел я и нескольких кварталов, как за мной увязалась большая вата­га с криком: «Жид!» Я бросился наутек и с тех пор боялся ходить по боковым улицам города, где за меня никто не мог заступиться.

Везти в Павлодар всю мою коллекцию осколков было не­возможно. Я захватил лишь одну жестяную банку с наиболее ценными экземплярами. Но, будучи подвержен мелкому тще­славию, вскоре все раздарил тамошним ребятам. Я не при­обрел этим популярности; ребята принимали подарки недо­верчиво, не будучи, наверное, вполне уверены в том, что это осколки от бомб и снарядов, а не просто какие-то железки.

Отец разводил огород на другом берегу Иртыша. Он был еще бодр, несмотря на мучившую его грыжу. Вечерами он рассказывал о своей жизни.

В битком набитом ссыльными Павлодаре политические 36-38 годов были лишь горсткой среди немцев Поволжья и Кавказа, корейцев, поляков и «раскулаченных» крестьян, по­павших сюда в начале тридцатых. Через месяц после нашего приезда против колонии ссыльных состряпали дело по обвинению в антисоветской деятельности, которое было лишь предлогом для очистки Павлодара от ссыльных. Главным обвиняемым был Веллер. Отца обвиняли в том, что он яко­бы сочинял антисоветские песни, хотя он в жизни не писал стихов. Большинство ссыльных было арестовано. Исчез бли­жайший друг отца Смертенко. Все оставшиеся ссыльные должны были отмечаться каждые десять дней в НКВД. С вольной высылки можно было идти добровольцем на фронт. Отцу с его грыжей нельзя было об этом и думать. Один из ссыльных, инженер Козлов, ушел на фронт и вскоре погиб. Рядом с нами жила еврейка Лиза, которую в Польше в 30-х годах посадили за коммунистическую деятельность, но СССР обменял ее на ксендза. Она была у нас частой гостьей и неизменно обращалась к отцу «рэб Агурский». Задушевным приятелем отца был известный литовский социал-демократ Матулайтис. Он долго жил в Минске, и они с давних пор знали друг друга, так как оба были белорусскими акаде­миками. В Павлодаре Матулайтис вернулся к медицинской практике и резко выделялся своим черным костюмом, ба­бочкой и шляпой. Он поселился в казахской мазанке, деля ее с толстой еврейкой, которая возымела на него матримони­альные виды и очень ему докучала. Как-то в 1943 году отец сказал Матулайтису о чествовании Суворова: «При нас этого быть не могло! Вот почему мы не нужны».