ивший порог университета, попытался ее успокоить: пока они смогут перебиться, немного продуктов у них есть, а со временем, смотришь, положение и прояснится…
Выручил их старый Христюк, из самого села громыхал возом, четыре дня ехал, нужно было ехать — хотелось посмотреть, куда клонится жизнь в городе, заодно и сыну дать наставление, чтобы бодрей смотрел на будущее. Но сперва он снес в подвал два мешка картошки, в каморку, устроенную в квартире, поставил овощи и муку, дал денег Иосифу, и лишь затем, выпив немного за ужином, старик повел речь: теперь жить можно, учеба бесплатная, наоборот, платить будут тому, кто учится, недолго и развратить студента, смотри, Иосиф, веди себя как следует, и селянам теперь дорога открылась, не придется больше сермягу трижды опоясывать, выводя детей в люди, эх-ма, новая жизнь начинается!
Иосиф сочувственно смотрел на отца, в душе скрытно шевелилась жалость к старику. Отец вот верит, что и к нему наконец-то жизнь повернулась другой стороной, но разве он в силах понять иллюзию, внешние изменения, даже если в душе и сдвинуло, то опять же соответственно внешним изменениям, параллельно, обусловлено, мир все равно придется покинуть невесомо, так и не узнав, для чего жил, хотя отец убежден — он-то старается ради своего единственного сына, Иосифа: а какой в этом смысл, если в конечном итоге всех ожидает смерть, с той лишь разницей, что одни сумеют подчинить ее себе, других она унесет, словно муху; эту мысль стоит потом записать…
Прощаясь, старик еще раз напомнил: сын должен вести себя примерно, в политику не влезать, и приструнил: смотри, эта паночка или пани запросто может тебе голову вскружить, к панам нынче льнуть незачем, хватит, — и уехал, уверенный, что сын, как и положено, безоговорочно исполнит отцовский наказ.
Немножко оправившись, пани Зося пошла по советским учреждениям, намереваясь разузнать что-то о матери, о муже; ей пообещали, но посоветовали ждать, на Западе идет война, будут запрашивать по дипломатическим каналам. Иосиф тем временем сидел дома и читал, благо, книгами обзавелся у букинистов и отцовские деньги не растратил впустую. А через месяц его снова ласково обнял за плечи Турпак — высокий, полный, в черном тонком, под горло, свитере — и сказал, не скрывая обиды:
— Это как, Иосиф, понимать, мы ведь, кажется, договорились, а ты, более того, с полячкой крутишь? Прогони вон. И к нам клонись, пока безопасность не замела. В Сибирь захотелось? Университет ты в знак протеста оставил, совиты, наверное, занесли в черные списки…
Водил по улице, сверху вниз, снизу вверх, доверительно говорил о легионах солдат свободы, которые сбросят красных в Днепр и пойдут дальше… Водил, пока не опустились сумерки, на прощанье напомнил: а с паненкой возиться довольно.
Дома из комнаты в комнату ходила, нервничая, пани Зося: о матери ничего не слышно, а муж, представляете, пан Иосиф, в Лондоне, сбежал, а о ней и не подумал, забыл и не разыскивает, ей можно интернироваться, но тогда что получается: она к нему набивается. Неужели все в мире перевернулось и от достоинства шляхетского и следа не осталось? Возможно, он и герой, и продолжает борьбу, но не позаботиться о жене… Время такое смутное, немцы почти рядом… Нет, все равно, если бы муж захотел, смог бы что-то для нее сделать. Предал, предал, предал! Остается дожидаться матери.
В своем бессильном гневе, в отчаянии, придававшем ей силы, пани Зося была прелестна. Ее одиночество, детское и беспомощное, вызывало симпатию. Пани Зосю следовало кормить, он вынужден был поступаться собственным одиночеством: это уже какой-никакой, а выбор, поэтому пришлось устроиться в магазин ночным сторожем — единственная работа, позволявшая оставаться наедине со своими мыслями. Как отнеслась к этому пани Зося, Иосиф не допытывался, однако ощущал на себе многозначительные взгляды соседей. Однажды пани Зося, смущаясь, попыталась завести разговор о благодарности, но Иосиф, глядя мимо, сказал: это он делает не столько для нее, сколько для себя, пусть пани Зосю не беспокоят моральные обязательства, наоборот, благодарить должен ее, ведь, таким образом, он глубже познает себя… Со свойственным ей восторгом пани Зося в ответ высказала уверенность, что из пана Иосифа выйдет великий философ: она старалась лишний раз не беспокоить его и спрашивала о каждом клочке бумаги: можно ли выбрасывать? Со временем Иосиф свыкся с хлопотами, и теперь ему казалось, что иначе и быть не могло.
— Я тебя, Иосиф, предупреждал? — укоризненно сказал Турпак, появившись, словно призрак, третий раз на их тихой, вечерней улочке. — Разве нет? О той полячке? А ты ей исподнее стираешь…
Теперь Турпак пришел не один, из сумерек вынырнули еще три фигуры: Иосиф и опомниться не успел, как цепи от велосипедной передачи впились в его плечи.
— Разве я не говорил? — горестно вскрикнул Турпак, перед глазами Иосифа поплыло, и брусчатка поймала его на свою жесткую спину.
— Разве я не советовал, с кем надо водиться?
Ботинки тупо вгрызались в его тело, боли словно не чувствовал, только что-то обрывалось в груди, в животе, после каждого удара силы, казалось, из него испарялись, не было мочи даже крикнуть; Иосиф понял: коль уж не закричал сразу, теперь разжать зубы не сможет; запоздав, крик застыл в горле.
— Эй, что вы делаете?!
Иосиф узнал голос Юры-фотографа, услышал топот ног убегающих.
— Иосиф, царица небесная, за что они тебя?
Иосиф пожал плечами: разве у ничтожных людей мало поводов наброситься на того, кто их выше…
— Турпак, кажется? — допытывался Юра-фотограф.
— Какое это имеет значение, Турпак или другой?
— Я увидел и сразу понял — это Турпак, его повадки, я не раз наблюдал из мастерской, как вы в обнимку прогуливаетесь. Видишь, отомстил. Пошли, Иосиф, пошли, — сказал Юра-фотограф.
— Матка боска! — вскрикнула пани Зося и бросилась за водой.
Руки у пани Зоси были прохладные, как вода…
— Юра-фотограф говорил правду? Вас избили из-за меня? — допытывалась пани Зося, но, не желая причинять ей боль, он рассмеялся: пустяки. Турпак — сволочь, не стоит о нем и думать. Иосифу вдруг стало радостно оттого даже, что его избили, что рядом с ним пани Зося, беспокоится о нем, радость была какая-то первозданная, граничившая со слабостью, но душа тянулась к ней, а в голове мелькали разные силлогизмы, пока не зацепились за краеугольный камень: тяготение к естественности, крушение логических схем, выстроенных умом, не что иное, как суть бытия… Волна чувств вознесла его на гребень, и он спрятал лицо в Зосиных ладонях.
Иосиф потерял счет времени, но когда проснулся, понял: еще рано, по-утреннему красноватые лучи струились в щель между занавесками, солнце совсем недавно заглянуло к ним на второй этаж. Интересно, сколько он проспал? Мысленно подсчитал — получалось, часа три, не более. Однако спать нисколько не хотелось, кровь горячила голову, мысли начали метаться: неужели я так просто ввергся в тошнотворный мир обыкновенных смертных? Неслышно дыша, рядом спала Зося…
Иосиф сознался самому себе: мучит его то, что больше он не свободен. Свободу отняла Зося, сначала по капельке, а с сегодняшнего дня львиную долю, она возложила на него обязанность заботиться, беспокоиться о ней, с ней считаться… Зося спала очень красиво, как нарисованный ангел, ни разу не шевельнувшись, а он ворочался, ворочался и наконец около полудня случайно разбудил ее.
— Доброе утро, милый, — ласково сказала Зося.
— Зося, — отважился он. — Я обязан тебе сказать… Я, наверное, не смогу на тебе жениться.
— Почему? — улыбнулась Зося.
— Видишь ли… Благодаря тебе у меня только что, утром, появилась цель жизни: увязать последние противоречия, существующие в моей философии. Этого до конца не удавалось еще ни одной философии, никогда, со времен древних греков.
— И люди будут счастливы? — восхищенно спросила Зося.
— Да! Они получат окончательный ответ на вопрос, мучивший их веками. И, открыв истину, обретут свободу. Я сегодня же начну работать.
— Я буду самая счастливая! Какой-то лучик твоей славы согреет и меня. Извини… я женщина, закончила всего лишь полный курс гимназии и толком не умею красиво высказать…
— Зосенька, я сейчас же сажусь за стол!..
— …обедать, — засмеялась Зося. — Никуда не денешься, тебе нужны силы, чтобы жить, надо есть, видишь, я тоже вспомнила латинскую поговорку, забыла только, как звучит в оригинале.
Стараниями Зоси их бытие упорядочилось, его течение, неизбежно натыкавшееся на рытвины житейских забот, обходило Иосифа стороной, он даже не замечал, как жизнь их течет, не нарушая установившегося расписания, прямо как маленькое отражение общей картины мира, микромир, выделенный из хаоса: каждое утро Иосифа теперь ждала на столе стопка чистой бумаги, лежавшая как раз на середине, а слева, в углу, росла такая же стопка черновиков… Ему казалось, что он взвалил на себя малые и большие хлопоты ради счастья всего человечества и собственной радости; и так продолжалось до 24 июня 1941 года, когда все нарушилось в их мирке. Выбив плечом ветхую дверь, в комнату влетел взмыленный Турпак, все в том же черном, под горло, свитере, однако на этот раз с черным пистолетом в правой руке, а вслед за Турпаком — словно запыхавшиеся псы, еще трое, потные, в одинаковых темно-зеленых, строгого фасона рубашках, воротники наглухо застегнуты, и тоже вооружены. Зося в свежем выглаженном халатике сидела и пила чай, от неожиданности едва не уронила стакан, не успела его поставить, как Турпак, оказавшись за спиной, схватил ее за волосы, глаза его бегали, будто загнанные.
— Ну что, дождался?! — Турпак не крикнул, а завизжал, голос у него сорвался. — Я же говорил тебе? Доигрался с поганой полячкой? Вот тебе!
Выстрела Иосиф не слышал, но голова Зоси странно дернулась в Турпаковой руке: тот отпрянул, как будто ему обожгло пальцы, а Зося продолжала сидеть, неестественно далеко запрокинув голову на спинку стула, встречая своими широко открытыми глазами черных ангелов.
— Ну что, досочинялся?! — Турпак подскочил к столу и принялся разъяренно — стопка уже была пухленькой — рвать в клочья написанное. Иосиф исступленно наблюдал, как страницы, подобно бабочкам, взлетали в воздух, кружились и падали, а некоторые, упав в тоненький ручеек, бежавший по желобку в прохудившемся полу от стула к стене, пропитывались кровью… И когда комната опустела, переступить тот ручеек он так и не смог, что-то вытолкало его в город, но и там свирепствовал погром, и таких, как Иосиф, было много, вероятно, потому он и уцелел, бессмысленно блуждая по улицам, ночуя, где придется; однако со временем начал одолевать голод, природа снова брала свое, случайный человек, пожалев, дал ему пристанище, устроил чернорабочим в авторемонтные мастерские. Течения времени он не замечал, видимо, никак не мог выйти из предыдущего, творческого состояния, а тут еще смерть Зоси, которая настолько его ошеломила, что он, словно застывший, продолжал жить в минувшем; а возможно, он до такой степени предался творчеству, что докопался до самого дна, увязнул в иле и не может теперь освободиться, всплыть на поверхность.