Пепел на ветру — страница 17 из 40

– Нет, позже. При покойной хозяйке.

– Ну, при покойной хозяйке много чего было, – говорит Пелагея, явно насторожившись (нянюшка все-таки не Акулина, да и знает меня получше). – Тебе что в первую голову надо-то?

Я задумываюсь. Что же мне интересно в первую голову?

– Каким тогда был мой отец? – спрашиваю я. – Молодым – это понятно. Веселым?

Нянюшка надолго задумывается, жует синеватые губы и почесывает под платком согнутым пальцем. Потом отрицательно качает головой.

– Так не скажешь. Веселым Николай Павлович никогда не были. Даже и в самой молодости. Спокойным был – вот так, наверное, правильно будет. Все в жизни шло, как испокон заведено, как Бог велел. В том и правда, и утешение.

– А утешение – в каких же скорбях? – Я стараюсь подстроиться под нянюшкин способ говорить и думать.

«Бог велел!» Интересно, а мне-то откуда узнать, что Он велел? Сам Он мне ничего не говорил. Кто ж мне откроет? Отец Даниил, что ли? Так я и поверила, что Господь Бог с отцом Даниилом регулярно беседы ведет и все свои повеления ему растолковывает! Но с нянюшкой говорить на эту тему бесполезно. Я уже пробовала. В лучшем случае начнет вслух Псалтирь читать, где закладка заложена, а то и тряпкой замахнется…

– А чего это ты все выпытываешь-то? – Нянюшкины подозрения еще усиливаются. – Небось опять каверзу какую-нибудь замыслила? А ну-ка признавайся!

Я тихонько сползаю с ее кровати и, показательно повесив нос, бреду к себе. Знаю: скоро нянюшка придет мириться (ибо все тот же Бог не велел отходить ко сну во гневе), проверять, хорошо ли я укрыта, и целовать меня на ночь. Тогда я обязательно выведаю у нее что-нибудь еще.


В моем плане есть еще один пункт – горничная Настя. Кому-нибудь это могло бы показаться странным (Настя молода и к тому же терпеть меня не может). Но я знаю, что делаю. Ведь Настя – дочка личной служанки покойной хозяйки, которая приехала в усадьбу вместе со своей госпожой. И после ее смерти недолго зажилась – схоронили года через три, я уж ее и не застала. Наверняка она что-нибудь дочке рассказывала.

С утра Настя вытирает пыль в голубой зале и с азартом ловит черных мух, которых летом в Синих Ключах всегда много. Никакая кисея на окнах от них не помогает. Но мне мухи не мешают, я их, пожалуй, даже люблю. Они такие энергичные, так забавно все время умываются передними лапками, и голова на тонюсенькой шее-волосинке у них при этом поворачивается почти по кругу – туда-сюда, туда-сюда. Как не оторвется?

О, я вдруг увидела! Настя сама похожа на эту муху. И убивает себе подобных. В книжке про эволюцию и вымерших ящеров это называется конкуренцией. Чужих, совсем не похожих на меня не замечаю. Убиваю того, кто на меня похож, чье место я могу занять… Интересно…

– Чего вам тут, барышня? – неприязненно спрашивает Настя. Она может занять мое место? Вроде бы нет. Но если подумать…

– Я к тебе пришла, поговорить.

– Ко мне?! – Настя отрывается от дел, от удивления садится на козетку.

Я смеюсь. От моего смеха даже Степка кривится. Наверное, со смехом, как и со многим во мне, что-то сильно не так. Хорошо, что я смеюсь редко.


Она была идеальной пореформенной барыней. У меня сложилось странное и даже жутковатое ощущение, что у нас в усадьбе пятнадцать лет жил портрет. Прекрасная, беззвучная, неподвижная душа, спрятавшаяся от всех и остановившаяся задолго до смерти своего земного тела.

Говорила прислуге и крестьянам «вы», рисовала акварелью, вышивала что-то для церкви в Торбеевке. Почитала мужа. Целью и смыслом жизни видела «благие дела». Как это она еще так долго протянула?

Они с отцом были достойной парой, сделавшей равную партию (я должна была понять, что история с моей матерью была неравной и недостойной). Их брак был сговорен родственниками чуть ли не сразу после рождения Наталии Александровны. В ее жизни не было места святочным гаданиям «на суженого-ряженого» и трепетному ожиданию. Она росла, зная своего суженого в лицо.

Перед свадьбой она была прекрасна, как хорошо убранный покойник, и имела вид месяца, который вот-вот опустится в ночные свечи цветущего каштана. Все слуги из обеих семей на свадьбе плакали навзрыд. Наверное, от душераздирающей красоты представленной картины.

Имела представление о том, как вести дом. Теперь я думаю, что читала Домострой и графа Толстого и прилежно высчитывала среднее. Вела хозяйство в полном согласии с мужем. Похоже, что это был единственный повод, по которому они вообще сообщались между собой.

Знала, что в доме должны веселиться. Веселье было хорошо организовано. Приезжали гости. Жили неделями и месяцами. Встречались за обедом – крахмальные скатерти, серебро, цветы, набор изысканных блюд, до сей поры в подробностях живой в памяти прислуги (из Москвы подводами (!) привозили всякие деликатесы, в оранжерее выращивали чуть ли не ананасы). Летом катались на лодках, охотились, играли в крикет, выезжали на пикники на озеро, верхами на прогулки в поля, в деревни… Сама хозяйка в веселье участия, кажется, не принимала вовсе, сидела на балконе в полосатом кресле с вышивкой на коленях, беззвучно улыбалась.

Давали четыре бала – желтый или золотой (осенний), белый или серебряный (зимний), розовый или красный (весна-красна) и зеленый (летний). На бал съезжалась вся округа. Приглашенные готовились задолго как к событию первостатейной важности. Не получить приглашения – застрелиться. Но хозяйка никого не обижала, не имела врагов. Вся усадьба до последнего подпаска месяц стояла на ушах. Приезжали и из Калуги, и даже из Москвы – друзья отца, подруги и родственники хозяйки. Летний бал давали между деревьев, на берегу пруда. Весной завивали березки, летом прыгали через костер, плели и пускали в речку венки, приглашали деревенских парней и девок водить хоровод. Костюмы полагались аллегорические – в соответствии с временем года. Украшения тоже: серебро и жемчуг – зимой, изумруды – летом, золото – осенью, рубины и аметисты – весной.

Совсем иными, чем в моей памяти, были зимы при «покойной хозяйке». Перед домом заливали каток, ставили разноцветные фонари, над речным откосом строили катальную горку, с криками и визгом катались все подряд, включая крестьянских детей из Черемошни. Для зимнего бала строились специальные павильоны, с печками, увитые мишурой и еловыми ветвями. Старый управляющий из Торбеева делал скульптуры изо льда. Лепили баб, приз за лучшую – бутылка дорогого шампанского. Судила Наталия Александровна. Строили крепость. Катались на тройках, опять же – охотились на зайцев и куропаток.

Моя зимняя память совсем иная. Тишина – в первую очередь. Дом в снежную пору как-то припадал к земле и почти сливался с ландшафтом. Я одиноко и беззвучно кувыркалась по сугробам вокруг Синей Птицы. Иногда компанию мне составляли два-три молодых пса с запорошенными снегом мордами. Их истерический лай рвал на куски замороженное пространство усадьбы. Собаки, заигравшись, рвали рукава и подол моей шубки, таскали, как добычу, меховую шапку. Нянюшка после долго ругалась, отдавая их на починку аж в Торбеевку (у нас в усадьбе своей портнихи не было).

Вечерами и ночами я часто сидела на подоконнике своей комнаты и завороженно глядела в синее бескрайнее ледяное пространство, залитое серебряным светом луны. Над ним – медленно поворачивающийся (я легко следила его движение) высокий купол с мириадами острых угловатых звезд. Порой в небе беззвучно закручивались величественные искрящиеся спирали, а над полями носились лохматые призраки-метели. Я понимала это, как превращение могучих энергий. Было так легко потеряться в этой огромности. Храп нянюшки Пелагеи из соседней комнаты удерживал меня в человеческом мире.

В залитые солнцем морозные дни выезжали на дровнях в зачарованный лес. Там с веток медленно падают и долго плывут в воздухе сверкающие драгоценности – легкие, как дыхание щенка. И на снегу, внизу под деревьями, то же самое: едешь, и вспыхивают – синим, красным, зеленым – и гаснут сокровища – рубины, сапфиры, изумруды… Мгновенная свадьба солнца и снега, мир, залитый холодной золотой глазурью. Я люблю все это – золото, серебро, драгоценные камни, наверное, эту любовь я унаследовала от матери. Моя судьба щедра – зимний лес дарит мне целый мир, инкрустированный драгоценными камнями. Скрип полозьев, треск ломаемого хвороста, кружащий голову хоровод разноцветных блесток, влажный, свежий огурцовый запах, разлитый в воздухе…

– Что это пахнет так? – спрашиваю я у Степки, который грузит на дровни охапки хвороста.

– Дак весна-красна, – отвечает он. – Она еще спит покуда, но уже дышит…

– А как ее увидать?

– А загляни в тот из Синих Ключей, который не спит, там на дне как раз ее и увидишь…


Подслушала разговор Феклуши и кухарки Лукерьи. Оказывается, вчера, когда я была у Мартына, в усадьбу приходила старуха-цыганка с внуком, предлагала гадать. Мальчишка плясал перед дворней… Тимофей по указанию моего отца вытолкал цыганку едва ли не взашей. Она вроде бы наслала на Тимофея проклятие, и он уже к вечеру уронил себе на ноги кипящий самовар.

– Не к добру это! – таращила глаза Лукерья, спрятав под передник красные руки и надуваясь важностью.

– Отчего же, тетенька? – не понимала Феклуша. – Цыгане завсегда гадают.

– Кэлдэрарские женщины в деревнях не гадают – это раз. У них другое ремесло. А второе – ты своими глазами видела эту старуху. Она – драбарка, ведунья по-ихнему. Травы знает и прочее такое. У своих уважением пользуется, едва ли не как цыган-мужик. Ей гадать вообще не по чину. Чего она здесь вынюхивала, а? – Палец Лукерьи метнулся из-под передника и уперся едва ли не в нос отшатнувшейся в испуге Феклуши.

– А чего?

– То-то и оно. Что у нас здесь из цыганского-то наследства завалялось? Сама небось понимаешь…