– Лука! Вы можете мне не поверить, но меня решительно не интересуют приключения английского быка-производителя в тысяча девятьсот втором году.
– Зря, батенька, зря! Тогда о главном. Николая Павловича Осоргина убили еще до пожара. Это было установлено следствием, виновные непосредственно – повешены, еще человек пятнадцать из крестьян – на каторге. Считалось и считается до сих пор, что дочь Осоргина Любовь и ее бессменная нянька и воспитательница Пелагея Никитина погибли во время пожара. Сомнений в том у следствия не возникало, все свидетели говорили одно: в момент возникновения пожара обе находились наверху и вниз не спускались, отрезанные огнем со всех сторон. Ну а когда рухнула башня и балки второго этажа, там уж и говорить было не о чем… Из занятного: драгоценностей цыганки так и не нашли, хотя бесследно исчезнуть в пожарище они не могли, драгоценные камни тугоплавки, да и собственные покои Осоргина находились в уцелевшей части дома. Сейф в кабинете, кстати, уцелел вполне, был вскрыт в присутствии душеприказчика, следователя и нотариуса. Там нашлись все бумаги в образцовом порядке, завещание по всей форме, но… ни украшений, ни алмаза не оказалось и в помине!
– Кому же в конце концов достались Синие Ключи?
– Вот тут тонкость ситуации. Еще в тысяча девятисотом году Осоргин принял опеку над своим несовершеннолетним родственником по первой жене – Александром Васильевичем Кантакузиным. Юноша к этому времени остался сиротой – отец его скончался задолго до того, а мать посетила Осоргина с просьбой об опеке и почти сразу умерла в полной финансовой и прочей недостаточности. Александр на тот момент был гимназистом старшего класса, и такой кульбит судьбы был для него, по всей видимости, полной неожиданностью. После юноша поступил в университет на исторический факультет, вел обычную жизнь дворянского лоботряса, числился декадентом. Николай же Осоргин в последней четверти своей жизни явно преуспел в оригинальности. В завещании он написал буквально следующее: все свое имущество, за исключением отдельно оговоренных случаев (слуги, памятные вещи друзьям, пожертвование на церковь в Торбеевке, очень существенная сумма Пелагее Никитиной и ее психически больному сыну Филиппу – здесь все, как положено), завещаю в равных долях детям моей дочери Любови Николаевны Осоргиной и Александра Васильевича Кантакузина. А буде детей у них не случится, то пользоваться им обоим доходом со всего имения в течение жизни, не продавая земель и не трогая основного капитала, а после смерти последнего из них всю собственность продать, создать комиссию по управлению образовавшимся капиталом и основать в городе Калуге театр изящных искусств им. Лилии Розановой. Как вам такое?
– М-да-а… – протянул Аркадий. – Тут, пожалуй, ничего и не скажешь…
– Большой, кстати, был скандал, родственники первой жены пытались что-то там оспорить, но потерпели неудачу, так как все было оформлено правильно и с соблюдением всех необходимых формальностей.
– И что же нам теперь делать, по-вашему?
– Естественно, идти и знакомиться с декадентом Александром Кантакузиным – что же еще?! – бодро воскликнул Камарич.
– А у вас, Лука Евгеньевич, и среди декадентов имеются… деликатные знакомства?
– Только ради вас, товарищ Январев, только ради вас… и, разумеется, ради милейшей Любови Николаевны… Кстати, безумно интригующая, неоднозначная внешность. Сегодня уже обещает всю гамму – от роковой красавицы до страхолюдины ужасной. Интересно, какой она станет, когда войдет в силу?
– Я думаю, это будет зависеть от состояния ее психики, – сухо заметил Аркадий. – И от места проживания. На Хитровке женщины старятся быстро…
Глава 10,
в которой тяжелобольная мать вроде бы успешно пристраивает своего недоросля-сына, а затем сталкивается с признаками его взросления
Всю ночь завывала пурга, а с утра распогодилось. Ветер еще не улегся, но небо ясно голубело, и мелкая снежная крошка носилась в воздухе, сверкая на солнце.
Снежные поля расстилались по обе стороны дороги. С одной стороны за полем – большое озеро, опознаваемое сейчас только по высокому берегу, к которому тесно подступал сосновый лес. С другой – равнина с прозрачными рощицами до самой реки. Реки под снегом и вовсе не разглядишь, зато деревня за ней в холодном солнечном свете обозначилась отчетливо, и даже видны были белые дымы, столбами уходившие в небо. Эта деревня, что за рекой, называлась Торбеевка, и путь извозчичьих саней, бодро кативших по снежной дороге, лежал не к ней.
Вот впереди показалась развилка и возле нее два каменных столба с вазонами, украшенными по зимнему времени вместо цветов пышными снежными шапками. Сани свернули влево – почти сразу дорога пошла вверх, по обе стороны стеной встали сосны, солнце замелькало за стволами… а спустя недолгое время возница, натягивая вожжи, объявил:
– Приехали, барыня!
Лес распахнулся, как занавес, открыв белые холмы, заснеженные кровли и церковь на взгорье, а на переднем плане – витые прутья чугунной ограды, за которой виднелся английский парк, аллея и голубые стены большого барского дома.
– Вот они, Синие Ключи, сами и есть.
Потертая волчья полость откинулась, худая, изможденного вида дама средних лет, закутанная в меха и шали, выпрямилась и подалась вперед, глядя на дом за деревьями почему-то с негодованием.
Негодующий вид она хранила и позже, входя в жарко натопленную переднюю и сбрасывая на чьи-то руки тяжелую шубу. Возможно, дело было не в чувствах вовсе, а в строении лица – узкого, с породистым горбатым носом и тонкими губами.
Все обостренно терзало нервы. Этот парк с руинами и гротами, эта панорама, которая открывалась за домом… кажется, даже город можно разглядеть на горизонте! Дом, построенный, судя по цифрам на фронтоне, в 1815 году… Да-да, ампир, но не помпезно-тяжелый… облегченный, так сказать, ампир, веселый, в духе тех времен, когда бывшие подданные Бонапарта окончательно превратились из грозных противников в гувернеров и учителей танцев. Да, ничего особенного не было в этом доме. И не так уж он оказался роскошен, как она ожидала.
Остановилась посреди просторной комнаты с французскими окнами, огляделась, с ревнивой тревогой желая убедиться, что права и нет тут никакой особенной роскоши… Увы! Пришлось убедиться в обратном. Ну, пусть не роскошь. Пусть и прислуга здешняя ленива – а что ленива, с первого взгляда видно, – а все равно те, что живут здесь, никогда не задумывались о том, откуда берутся деньги. И вкус у них есть, увы, увы…
Дама передернула плечами.
«О чем я думаю? Вкус… У кузины Натали был вкус, не все цыганам пошло… Да какая разница? Экой дрянью голова забита…»
Ей трудно было устоять на одном месте, тянуло дойти от дверей к окнам, раз и другой – но этого нельзя было себе позволить, потому что в любой момент мог появиться тот, к кому она приехала. А она до сих пор не решила, как себя перед ним держать.
То есть совсем недавно ей казалось, что не просто решила, а продумала все с точностью до секунды, до шага, до вздоха. Иначе не стоило и ехать. И так-то шансы на успех призрачны, а если еще и неверно повести себя, так и вовсе выйдет одно посмешище.
«Ах, мне привыкать, что ли? Мурановская стая не смеется только потому, что не умеет… ниже их достоинства смеяться… Однако он – не Муранов».
Да, на одно только это она и надеялась.
Напомнив себе, что другого выхода нет и, стало быть, все делается правильно, дама таки позволила себе пройтись по комнате. Ее узкий напряженный силуэт отразился в сумрачном зеркале, заключенном в резные кленовые листья. Часы на стене напротив – точно в таких же листьях – стучали громко и раздраженно, им не нравилось, что в комнате посторонние.
– Да где же Николай Павлович, в конце-то концов?
– Чему обязан, сударыня?
Дама резко обернулась. Сухопарый старик в небрежно завязанной бархатной куртке, с глубокими залысинами и старомодными баками. Точь-в-точь персона с фамильного портрета, написанного хорошо если при Александре II, а то и раньше. Правда, в отличие от картины двигается и разговаривает, но скупо и будто нехотя. И глаза, небольшие, блекло-голубоватые, – совершенно без всякого выражения.
– Николай Павлович… – Дама быстро вздохнула. Ясно было уже, что заготовленные слова не вспомнить, а новые придумывать некогда… Как быть? – Николай Павлович, голубчик… Вы, должно быть, не узнали меня…
– Отчего же? – Старик вошел в комнату и, не останавливаясь, направился прямо к изразцовому печному боку, к которому была придвинута узкая кушетка. – Я вас, Татьяна Ивановна, прекраснейшим образом узнал.
Он говорил, как и смотрел: без выражения, как будто выполнял привычную повинность, которая и не занимала его, и не тяготила.
– Стало быть, приехали? Ну-ну… Только отчего же в такой мороз? Деревня хороша летом… А нынче здесь делать нечего. То есть вовсе нечего, да-с. – Короткая механическая усмешка тронула губы старика, он развел руками, прислоняясь спиной к теплой печи.
– Отчего ж, у вас здесь и нынче пейзажи премилые…
– Итак, сударыня, чтоб нам с вами не разводить турусов на колесах: зачем вы прибыли? Помощи просить? О ваших обстоятельствах наслышан.
Разумеется, ей тут же захотелось бежать прочь. С трудом пересилив себя, она подняла голову и взглянула в блеклые глаза Николая Павловича Осоргина, мужа ее покойной кузины Наталии.
В этих глазах не было ни следа издевки. Если он и куражился, то делал это как-то так… по обязанности. А может, и не куражился вовсе, а просто говорил что придется.
– Да, – она кивнула, – я приехала просить помощи. Но не денег.
Наступила пауза. Он ждал, что она еще скажет, но она молчала.
– Загадки изволите загадывать, – наконец констатировал он. – Да увы, не по адресу. Я, знаете ли, не изворотлив умом… и не любопытен, да-с. Так что ежели имеете что сказать, говорите прямо.
– Я и намерена говорить прямо. Больше того… намерена упасть вам в ноги и умолять. Поверьте, мне совсем не трудно это сделать. Вы говорите, что знаете мои обстоятельства. К сожалению, нет. То есть вы знаете, что…