Возвращаясь к боли, следует отметить, что боль была важным фактором лишения заключенного чувства свободы, идеальным мерилом реальности, границей между человеком и системой, так как любое столкновение с последней причиняло боль, если не физическую, то моральную. Исчезновение боли при соприкосновении с системой означало, что она приняла заключенного, то есть что он стал частью последней. Физическую боль в значительной степени усиливал тот факт, что ее трудно было осмыслить и оправдать. Боль, осмысленная как следствие пути к цели, переносится иначе. Вся христианская культура построена на страдании, лишениях, боли, осмысляемых как необходимое условие для достижения спасения. Однако, как писал В. Франкл, «для большинства заключенных главным был вопрос – переживу я лагерь или нет? Если нет, то все страдания не имеют смысла»[257]. Теперь стоит вернуться к тому, о чем говорилось выше, – в лагере насилие, как и боль, чаще всего не были ничем обусловлены. Человек подвергался насилию и испытывал боль, не понимая причины, то есть как животное. Немотивированное насилие лишало заключенного человеческой сути, так как не давало ему пространства для рефлексии – единственного средства примириться с болью.
Боль узника напрямую формировала язык лагеря и являлась важным фактором для осознания собственного одиночества узника. Боль в целом отрицает язык, а абсолютная боль упраздняет язык, по точному определению исследовательницы феномена боли Э. Скэрри, «низводя речь до звуков, предшествовавших языку»[258], передать ее в рамках существующего опыта невозможно. Не случайно для того, чтобы описать свою боль, человек пользуется сравнительными категориями: «Это похоже на… Это как будто…» Боль является самым ярким выражением одиночества (не случайно тяжело страдающий человек часто хочет остаться один), лучше всего дает возможность убедиться в том, что никто не в состоянии помочь. Взять чужую боль на себя, как уже говорилось, невозможно, так как никто не может испытать боль за другого. При колоссальной скученности лагерей каждый узник переживал боль в одиночку, был одинок в своих страданиях. Можно утверждать, что «одиночество в толпе» достигло своего апогея благодаря насилию и боли именно в Концентрационном мире. То есть возникала еще одна связка между лагерем и узниками – боль, возникающая в месте связки. «Боль создает собственный мир, который не есть продукт собственной мысли, а вторжение иного мира в меня», – писал А. Ветлесен[259].
Помимо этого, насилие служило самым главным фактором деиндивидуализации человека, сводя его личность к набору безотказных, предсказуемых в любой ситуации реакций. Перефразируя А. Арто, можно сказать, что насилие в лагере вытекало из стремления уменьшить неизвестное до известного, редуцировать приобретенную до лагеря полноценность до изначальной биологической неполноценности. Насилием человек выворачивался наизнанку, приходил в состояние, когда не только ему, но и всем остальным вокруг становилось видно в нем абсолютно всё. С помощью насилия человек именно уменьшался, так как из него исчезало то, что составляет его сущность и создает индивидуальность – невысказанное и тайное, – и оставалась только социальная оболочка, наполненная инстинктами и рефлексами, абсолютно схожая с сотнями таких же других оболочек.
Насилие было необходимым условием изъятия администрацией лагеря отдельного человека из общей массы, средством его проявления для Концентрационного мира, перевода его из состояния знака человека в состояние человека как единицы, в которой биологическое доведено до предела, единицы, отрицающей любое сознательное бытие. Знак (номер), который в лагере заменял узнику имя, не может реагировать на насилие и боль, в отличие от биологического человека. Парадоксально, но факт: человек в лагере «проявлялся» для лагерной администрации и охраны как субъект именно тогда, когда подвергался экзекуциям, проваливаясь после них в общую массу, лишенную имен, типологических и семантических признаков человека. Знаменитое изречение Декарта «Я мыслю, следовательно, существую» в пространстве лагеря должно было выглядеть как «Меня мучат, следовательно, я существую», и чем сильнее меня мучат, тем это неоспоримее.
Парадоксально, но факт: в Концентрационном мире насилие являлось необходимым условием обретения смысла, так как только оно способно было пробудить сознание и мышление в человеке. Посредством насилия окружающие узника объекты попадали в орбиту его мировосприятия, то есть связь с ними давалась и воспринималась посредством насилия. Вступить в отношения с Другим (и в повседневном, и в онтологическом смысле) можно только посредством насилия, так как оно требовалось не только для общения с эсэсовцами и охраной, но и для поддержания связей с окружающими, стремящимися выжить за счет других. Выстроить социальные связи априорно означало включить в них насилие. Насилие трансформировало внешнее во внутреннее, привносило в человека извне смыслы и суть происходящего, становилось кровеносной системой Концентрационного мира, дающей этому миру связность и целостность.
Таким образом, лагерное насилие и связанная с ним боль, вторично изобретенные в Концентрационном мире, становились антропологическим пределом человеческого и приводили к принципиально новому понятию тела и представлению о нем, привносили телесность извне. Общепринятые представления о теле и понятия о нем, по замечанию Д. Кампера, связаны с христианским отношением к телу Христа, которое породило «теологию тела» и сделало мертвое тело (покойник, то есть «кто») притягательным, ввело его в границы человеческого бытия в виде гробниц в храмах, частиц мощей в иконах и реликвариях. А также с медициной, которая обозначило мертвое тело как труп («что») и сделала его предметом науки[260]. В лагере с помощью насилия тело лишалось всех феноменологических признаков, дехристианизировалось, полностью исчезала его культурная составляющая, и оно, отброшенное в архаическое состояние, становилось только плотью, способной источать из себя только боль.
В заключение необходимо напомнить, что есть распространенное утверждение, согласно которому насилие раскрывает настоящего человека. На самом деле это не является очевидным – хотя бы из-за неопределенности категории «настоящий», под которым обычно понимается нереализуемая в повседневности схема «целостный идеальный человек (то есть несущий в себе весь набор положительных качеств) в идеальных (то есть нейтральных) обстоятельствах». Кроме того, экстремальные методы воздействия на человека (насилие, унижения и т. д.) закономерно вызывают экстремальные реакции, которые чаще всего неотрефлексированы, и поэтому их едва ли можно называть органически присущими человеку. Особенно если речь идет о кратковременном насилии (пытке, избиении). Скорее всего, речь должна идти о мгновенных, инстинктивных реакциях на внешнюю агрессию сознания или плоти, обгоняющих способность их ментальной фиксации, осознания и распознавания. То есть реакциях, не являющихся выражением целостного человека. Кроме того, ссылка на насилие (в широком смысле – обстоятельства, не зависящие от человека) обычно используется для оправдания собственной логики действий теми, кто применяет насилие.
Таким образом, насилие, особенно в Концентрационном мире, нельзя считать необходимым фактором окончательного раскрытия человека, прежде всего для самого себя. Скорее речь должна идти о принципиально новых физических состояниях человека и его психики, раскрывающихся в условиях экстремально агрессивной внешней среды. Важнейшим фактором формирования и закрепления этих состояний становилось их постоянство, когда «чрезвычайная реакция», в обычных условиях возникающая ненадолго и не являющаяся нормальной, теперь становилась регулярной, обыденной, естественной, формируя принципиально новый психологический и ментальный образ человека.
Одежда и нагота
Одной из стратегий Концентрационного мира было сознательное и максимальное приближение человека к принципиально новому биологическому и психическому состоянию. В процессе этого приближения обнаруживались новые формы психофизической жизни, которые прежде не имели условий для раскрытия и реализации. Их проявлению способствовали постоянное насильственное обнажение человека (животное по определению нагое), качество пищи, формы и особенности ее приема, отправление естественных надобностей, род занятий и множество других, более мелких деталей. Данное состояние часто сравнивают с состоянием животного как непосредственные свидетели, так и исследователи («Для них мы не были людьми, – говорит один из свидетелей. – Мы были животными. Понимаете? Не люди. Просто безымянные номера, подопытные кролики»[261]), однако редукция состояния узника лагеря до животного уводит исследователя в сторону чистой биологии или даже зоологии, которая легко многое объясняет. Узник в лагере точно так же не был животным, как и сам лагерь – тюрьмой, о чем говорилось выше, хотя элементы того и другого, безусловно, присутствовали.
Насильственное обнажение человека в лагере было очень важным и исключительно действенным психологическим средством подавления личности. Один из узников свидетельствует: «Если транспорт прибывал в Освенцим пополудни, узники проводили всю ночь, независимо от времени года и погоды, обнаженные, под голым небом»[262]. «На нас посыпались приказания: «Раздеться догола! Быстро! Los! В руках только ремни и обувь…» – писал Э. Визель. – Нужно было сбросить одежду в глубине барака. Там уже была целая куча. Старые и новые костюмы, рваные пальто, лохмотья… Мы обрели истинное равенство – равенство в наготе. И дрожали от холода»[263]