Пепел над пропастью. Феномен Концентрационного мира нацистской Германии и его отражение в социокультурном пространстве Европы середины – второй половины ХХ столетия — страница 36 из 82

То есть здоровье – это состояние, позволяющее не умереть прямо сейчас или в ближайшее время, состояние, неизбежно включающее в себя болезни и травмы самого разного характера. В отличие от здоровья за пределами лагеря и характеризующегося указанным выше «пребыванием человека на своем месте», здоровье в Концентрационном мире обеспечивало пребывание только в настоящем времени, так как своего места в лагере не было ни у кого из узников. Обреченные на смерть, то есть находящиеся в режиме ожидания, не имеют необходимости в «своем месте», точно так же, как человек, стоящий в очереди, не может считать ее «своим местом», – место в очереди невозможно и незачем присваивать. Лишение узника здоровья в привычном смысле являлось наглядным следствием тотального лишения свободы даже над своим телом и его состояниями, которые отныне находились во власти лагерной системы, ею определялись и формировались. Соответственно, то, что условно называлось в лагере здоровьем, столь же условно можно было отнести к средствам коммуникации: в координате здоровья субъект и объект коммуникации в Концентрационном мире можно было признать практически несуществующими.

Болезнь (в обобщенном виде) в Концентрационном мире возникала прежде всего от нечеловеческих условий труда и жизни, насилия, травм, низкокачественной пищи. Болезнь была эквивалентом постоянно вытесняемого из сознания страха (в психологии хорошо известен феномен различных расстройств здоровья как реакции на сдерживание, «приручение» страха), а также следствием разрушения привычного образа жизни и деконструкции всех прежних статусов, то есть тотального уничтожения порядка и замены его управляемым абсурдом. В координате приведенной выше схемы болезнь в лагере становилась самым ярким свидетельством проникновения лагеря в узника, подавляющего, парализующего преобладания места над человеком. Именно лагерь придавал физической болезни онтологический статус, недуг приобретал выпуклые очертания, становился отчетливо видимым, что делало человека еще более уязвимым. При этом, в отличие от описанных выше закономерностей, указанное преобладание было столь всеобъемлющим и подавляющим, что болезнь отдельного узника не была уникальна, она переставала иметь отдельные индивидуальные, субъектные признаки, а становилась «просто болезнью», когда не имело значения, чем человек болен, так как он все равно не имел шансов вновь стать здоровым.

В этих условиях болезнь, казалось бы, должна была стать важнейшим средством коммуникации, однако на деле осуществить эту коммуникацию было практически невозможно. Всеобщность недугов, выливающаяся в пространстве лагеря в один большой недуг, тотальное нездоровье лагерного социума отменяли коммуникацию, так как все испытывали пусть различающееся по форме, но одинаково угнетенное состояние, трансляция которого усиливала болезнетворность, приводила к удвоению указанной угнетенности у адресата и повышала шансы погибнуть.

Узники лагерей страдали от кожный заболеваний, чесотки, авитаминоза, тяжелых простуд, отеков, обморожений, туберкулеза, флегмоны, фурункулеза. Это не считая таких заболеваний, как тиф, возникавший из-за поголовного педикулеза. Эпидемии тифа по нескольку раз посетили почти все лагеря. Одним из наиболее распространенных заболеваний был так называемый алиментарный понос – болезнь, «совершенно не встречающаяся в нормальных условиях», симптомами которой были «отмирание пищеварительных функций, крайнее истощение организма и резкая потеря в весе»[383]. Тяжелым испытанием были насекомые: узники страдали не только от вшей, но и от клопов и блох. Людо ван Экхаут вспоминал: «У меня нет слов, чтобы передать чувства, которые испытывает человек, истерзанный насекомыми. Среди нас были разные люди: священники, адвокаты, офицеры. И всех изводили блохи и вши. Зуд был невыносимый. Все тело в укусах. Постоянное ощущение, что ты весь в грязи. И даже после бани оставалось такое чувство, что ты такой же грязный, как и до мытья. Испытывая мучительный зуд, мы постоянно чесались, и от этого на теле появлялись ранки и царапины – нечто вроде парши. Когда я вернулся домой, на моем теле не нашлось сантиметра чистой кожи: я весь был в укусах, тифозной сыпи и расчесах»[384]. Для больных и умирающих нередко выделяли отдельные бараки (помимо существующих лазаретов (ревиров), «условия содержания в которых шокировали видавших виды ветеранов концлагерей, избегавших даже проходить рядом с ними. Пустые бараки с одними лишь кроватями или мешками с соломой были переполнены живыми скелетами, в долгие дни и ночи которых иногда врывались вспышки ярости капо»[385].

В этих условиях лазареты (ревиры) выполняли функции, часто не связанные с поддержанием здоровья, а, наоборот, способствующие объективации и усилению болезней из-за нечеловеческих условий пребывания больных. «Ревиры в Маутхаузене были бараками без пола, окон, туалетов и выглядели как заброшенная конюшня, – вспоминал О. Люстиг. – В Кауферинге и Ландсберге в ревирах не было даже кроватей… Барак № 7 (в Освенциме. – Б.Я.) был кирпичным зданием без пола, с маленькими окнами, которые никогда не открывались, отчего внутри стояла невыносимая вонь. По стенам и в середине барака были поставлены «кровати», полные вшей. Матрасы были пропитаны экскрементами. На тюфяках было так много больных, что только с большим трудом они могли переворачиваться с одной стороны на другую. У соседа могла быть заразная болезнь, но это никого не волновало. Больные лежали рядом с умирающими или мертвыми заключенными… Медицинской помощи не было. Не было ни лекарств, ни туалетов, ни воды, ни мыла, ни полотенец… Выздоровление было невозможно, потому что лекарства, кроме того что они были общего типа, были очень редки… Восстановление было невозможно, поскольку продовольственные пайки «неработающих» составляли менее половины того, что считалось «жизненным минимумом»[386].

«Больные узники, – пишет Н. Вахсман, – считались еще более опасными врагами», так как подозревались в симуляции[387]. Операции в ревирах чаще всего делались без наркоза. Именно ревиры нередко переводили обычную болезнь в «болезнь к смерти», так как больных, если они не умирали сами, часто просто уничтожали. Так, смертность в ревире лагеря Штуттгоф доходила до 60 человек в день[388]. В Сырецком лагере, по свидетельству А. Кузнецова, «когда в «больничной» землянке скоплялось много больных, их выгоняли, клали на землю и строчили из пулеметов»[389]. В Майданеке эпидемия тифа была остановлена с помощью массовых расстрелов[390]. Когда врач одного из лагерей пришел к коменданту с просьбой позаботиться о больных, комендант с улыбкой спросил его: «Вам нужен пулемет?»[391] Е. Шлосс вспоминает, что в Освенциме целью врачей было «убивать пациентов-евреев, а не лечить. Часто тяжелобольные люди стонали на своих койках, лежа в собственных испражнениях, в то время как лагерные врачи совершали «обход», глядя в медицинские карты, но никогда на самих пациентов. Зачем им было беспокоиться? Их не волновало, страдали их пациенты или нет, ведь они не собирались помогать им выздороветь»[392]. В ревирах отбирали людей для экспериментов, нередко сознательно мучили, усиливая страдания. Именно поэтому выздоровление узника в ревире в целом противоречило общей логике и целеполаганию лагеря и чаще всего было итогом деятельности (часто тайной) отдельного сочувствующего врача[393], а не следствием существования самой больничной системы.

Массовый убийца – психология и мотивация

Один из самых сложных вопросов, который всегда встает перед исследователем феноменологии концентрационных лагерей, касается психологии и самосознания тех, кто осуществлял массовые убийства. Кем на самом деле были те люди, которые руководили лагерями, лично и опосредованно уничтожали узников? Традиционный ответ на этот вопрос, основанный на диспозиционном подходе, представляет их как патологическое явление, воплощенное в форме извергов и садистов. Однако с момента выхода работ Х. Арендт, в которых автор утверждает, что «организация Гиммлера опирается не на фанатиков, не на прирожденных убийц, не на садистов; она полностью полагается на нормальность работяг и отцов семейств»[394], постулат о том, что убивали обычные, аккуратные, ничем не примечательные люди, стал почти общим местом. «Не существовало уникального типа личности убийцы-нациста, – пишет Г. Леви. – Они представляли различные слои общества, обладали разными психологическими чертами и руководствовались целым рядом мотивов»[395].

Подтверждение этому, казалось бы, можно найти и в источниках. Заключенный Освенцима К. Смолень, увидев Гиммлера, был удивлен тем, что «он совершенно не выглядел как военный. Носил очки в золотой оправе. Был слегка толстоват, с животиком. Он выглядел – прошу прощения, я не хочу никого обидеть – как провинциальный школьный учитель»[396]. «Заурядные лица исполнителей»[397] отмечает Ж. Амери. Таким же заурядным, «нормальным» был оберштурмбаннфюрер СС, руководитель IV-B-4 отдела гестапо (отдел отвечал за «окончательное решение еврейского вопроса») Адольф Эйхман. «Полдюжины психиатров признали его «нормальным». «Во всяком случае, куда более нормальным, чем был я после того, как с ним побеседовал!» – воскликнул один из них, а другой нашел, что его психологический склад в целом, его отношен