Пепел над пропастью. Феномен Концентрационного мира нацистской Германии и его отражение в социокультурном пространстве Европы середины – второй половины ХХ столетия — страница 39 из 82


Возвращаясь к описанным выше экспериментам, следует подчеркнуть, что они также имеют несколько уязвимых мест. Прежде всего, они были призваны доказать уже существующую гипотезу, поэтому их выводы не были неожиданностью, что ставит под сомнение объективность эксперимента. Существенным моментом являлось и то, что участники экспериментов знали, что их действия не приведут к физическому ущербу тех, на ком эксперимент ставился, и в целом «исполнители» не испытывали к «жертвам» никаких негативных чувств и не находились во власти отвращения и ненависти, почему многие и не хотели выполнять поставленные задачи. Участвовать в эксперименте и участвовать в реальных расстрелах и казнях – это, мягко говоря, разные вещи.

Кроме того, авторы экспериментов находились под влиянием формирующейся постмодернистской картины мира, в которой человек мертв, то есть он лишь форма, являющаяся суммой слагаемых определенных внешних и внутренних сил, и именно от этого соотношения напрямую зависит сама форма. «Вопрос в том, чтобы узнать, с какими другими силами взаимодействуют силы в человеке в той или иной исторической формации и какая форма проистекает из этого соединения сил, – писал Ж. Делез. – Можно заранее предвидеть, что силы в человеке не обязательно входят в состав формы-Человек, но могут располагаться по-иному, входить в другое соединение, в другую форму: даже относительно краткого периода, Человек не всегда существовал и не будет существовать вечно. Для того чтобы появилась или проявилась форма-Человек, необходимо, чтобы силы в человеке вошли во взаимодействие с особыми силами извне»[419].

Таким образом, насилие и убийства, равно как героизм и подвижничество, имеют в основе сочетание случайных факторов, в зависимости от которых «форма человека» легко меняет свою сущность. Примечательно, что в этой конструкции не остается места для свободы в значении недетерминированного действия от себя, что закономерно исключает любую ответственность за содеянное. Главным итогом становится оправдание виновных в массовых убийствах. Они становятся невиновными уже потому, что обычны, банальны, то есть на их месте мог бы оказаться кто угодно, включая тех, кто их судит.

За этим закономерно следует деформация доверительного отношения к людям, которые в этих убийствах не замешаны. То есть каждый становится недиагностированным убийцей или героем, неразличимым в общей массе до того момента, когда внешние обстоятельства, приложенные к конкретному человеку, не продемонстрируют отличия. В результате авторы и сторонники данных теорий в этой же логике оказываются в одном ряду с идеологами Концентрационного мира, и общее у тех и у других – расчеловечивание человека, превращение его в схему, материал, который легко выводится в пространство несуществования.

Кроме того, когда Х. Арендт пишет о «банальности зла» и заурядности Эйхмана, когда Милгрэм ставит свой эксперимент, речь идет об «убийце за письменным столом», совершающем «кабинетные преступления», или о человеке, который находится на том расстоянии от жертвы, которое не допускает визуального или слухового контакта. Здесь вполне возможны и объяснимы противоречия. Хорошо известно, что Эйхман не выносил вида крови и не мог даже смотреть на технические средства, придуманные нацистами для массовых убийств, а рейхсфюрер СС Гиммлер едва не упал в обморок, когда явился свидетелем массовых расстрелов в Минске. Даже комендант Освенцима Хёсс «боялся расстрелов» и пережил крайне неприятные ощущения, когда увидел открытые двери газовой камеры, наполненной погибшими. Однако, невзирая на все объяснения, приведенные выше, поведение и формы сознания тех, кто участвовал в убийствах непосредственно (а таких было также очень много), все равно остаются за пределами понимания.

Акт убийства невинного человека, человека слабее, чем убийца, акт, в котором необратимость произошедшего события не менее страшна, чем само событие, все равно метафизически оказывается сильнее любого оправдания. То есть исполнителю убийства необходимо отключить в себе важнейшие, антропогенные свойства человека, кардинально изменив, таким образом, собственную онтологию. Ментальный язык, с помощью которого переописывается реальность, должен исключать возвращение к прежнему понятийному аппарату и системе ценностей, так как в случае возвращения возникнет рецидив, преодолеть который будет чрезвычайно сложно.

Таким образом, можно утверждать, что исполнитель, «обычный человек», совершающий убийство, детерминированное социальными и психофизическими причинами, навсегда перестает быть «обычным человеком», так как вынужден длить свое состояние невовлеченности в произошедшее. Или он должен создать механизм, при котором совершаемые им убийства или пытки лишаются любого содержания и смысла, не содержат никакого послания, в результате чего превращаются в обычный дискомфорт, который надо просто преодолеть усилием сознания или воли. И проблема не только в том, что это под силу очень немногим, а прежде всего в том, что такой механизм невозможно долго держать функционирующим.

То есть мы приходим к выводу, что, как бы там ни было, возврат в состояние «до убийства» исключен без тяжелых психических и ментальных деформаций. Это доказывает и опыт айнзацкоманд, осуществлявших массовые убийства в лагерях и за их пределами: психика исполнителей сильно страдала, в связи с чем в командах царило тотальное пьянство. Именно поэтому нацистское руководство в итоге перешло от массовых расстрелов к практике уничтожения людей в газовых камерах, которые, как считалось (помимо того что значительно ускоряли процесс массового уничтожения), помогали избежать исполнителям психологической катастрофы.

Подтверждением неизбежной сознательной и моральной вовлеченности исполнителя в акт убийства также являются солдатские записи и дневники, ссылаясь на которые Р. Салецл подчеркивает, что солдаты часто придумывали убийства врагов, которые не совершали. Это делалось потому, что «солдаты не хотели избавляться от вины за свои деяния. Как бы военные психологи ни пытались убедить их в том, что они не несут ответственности за убийства, солдаты продолжают настаивать на своей вине, причем до такой степени, что придумывают преступления, которых не совершали»[420]. Кроме того, отказ хотя бы одного исполнителя совершить убийство означает многовариантность ситуации и указывает на то, что такого рода выбор был у всех.

Тем более что не существует никаких убедительных доказательств того, что отказ выполнять приказ о казни узника(ов) в концентрационном лагере влек за собой фатальные последствия. «Немецкие прокуроры признавались, что по результатам обобщения не удалось выявить ни одного сколько-нибудь значительного случая отказа выполнить приказ, в результате чего последовала бы более серьезная санкция, чем увольнение, понижение в чине или отправка на фронт», – пишет Л. Симкин[421]. Еще один часто встречающийся аргумент можно сформулировать как «тогда нельзя было иначе» или «время было такое». М. Мамардашвили точно замечает, что подобные аргументы «делают неопределенным любой момент времени. Ни один не отличается от другого – дурная бесконечность»[422]. То есть времена в логике этой аргументации следом за человеком становятся крайне неопределенными, превращаются в самостоятельный и самодостаточный инструментарий управления социальными процессами и даже состояниями сознания.

Возвращаясь к «состоянию невовлеченности», следует подчеркнуть, что оно в той или иной форме формирует поведение и образ мысли исполнителя даже против его намерений и воли. Сравнительный анализ ментальных пространств довоенной и послевоенной Германии никогда не проводился, однако можно с большой долей вероятности утверждать следующее. Почти тотальное неприятие вины немцами в первые послевоенные десятилетия, переход в оппозицию к собственной стране и нации таких ключевых фигур из «довоенной Германии», как Т. Манн, Э. Глезер, Г. Гессе, К. Ясперс[423], стремление вернуть Германию в довоенное время по экономическому пути, а не по пути восстановления интеллектуального и психологического уровня нации было в значительной степени следствием тех ментальных деформаций, о которых шла речь выше. Носителями этих деформаций были те самые «обычные люди», прямо или косвенно участвовавшие в массовых убийствах и геноциде и рассеявшиеся после войны среди всех остальных. Поэтому послевоенное разделение Германии, помимо политических и экономических задач, отразило подсознательное стремление разделить немцев на тех, кто осознал вину, и не признающих ее. Не случайно советские СМИ затем долгие годы подчеркивали эту ментальную разницу – в ФРГ обеляли нацизм, освобождали военных преступников, чтили бывших эсэсовцев, а в ГДР восстанавливали справедливость, воздавая по заслугам военным преступникам и сохраняя память о победителях нацизма и его жертвах.

Таким образом, мы приходим к выводу, что те, кто осуществлял в концентрационных лагерях насилие и убийства, были повинны в них, так как делали это сознательно, отдавая себе отчет в своих действиях. Характерно свидетельство узника Треблинки Я. Верника. Он работал на уничтожении тел погибших – их укладывали в штабель и сжигали. «Однажды при укладывании трупов… заметили руку, поднятую вверх. Все пальцы были согнуты, только указательный палец был поднят вверх и как бы вызывал угнетателей на суд Божий. Это был обычный случай, но все же все были поражены. Даже наши палачи побледнели и не отводили взгляда от этой ужасной сцены, как будто в этом всём и правда было проявление высших сил. Рука торчала долго, уже все сгорело, а рука все ещё была вытянута вверх и вызывала к справедливости. Этот незначительный случай испортил настроение всех палачей на несколько дней»[424]