Пепел над пропастью. Феномен Концентрационного мира нацистской Германии и его отражение в социокультурном пространстве Европы середины – второй половины ХХ столетия — страница 49 из 82

бой совершенно алогичную реальность, «невозможную фигуру», которая не могла существовать по другую сторону колючей проволоки.

Не случайно, как уже говорилось выше, Д. Агамбен вводит термин «апория Освенцима», которая «заключается в несовпадении исторических фактов и правды, несовпадении констатации и понимания»[536]. Это ситуация, когда мыслительное усилие, направленное на осознание происходящего, невозможно, так как осознание приводит к неизбежной гибели самого осознающего. Причем это касается не только узников, но и эсэсовцев. «Нам перевели один разговор между охраной, – вспоминает узница Освенцима А. Касьянова, – хорват спрашивает немца: «Неужели вам не жалко, ведь это же люди?» Немец отвечает: «Если бы я хоть на минуту представил, что это люди, я бы с ума сошел»[537]. То есть Концентрационный мир – это пространство неразрешимого конфликта предельно, физически ощущаемого бытия с полной неспособностью осознания этого бытия.

Этот конфликт точно описал К. Цетник: «В лагере смерти все было так странно, нереально, оскорбительно и потрясающе, что никакие клеймящие позором определения, вроде: рабское существование, каторжная жизнь, неестественная смерть и тому подобное, – никак не могут быть употреблены применительно к такой неправдоподобной действительности. Даже время там не существовало в том понимании, в каком оно существует здесь, на планете Земля. Каждая ничтожная доля мгновения в этом месте проходила в другом измерении времени. У жителей той планеты не было имен, они не имели родителей и не имели детей. Они не были одеты подобно тому, как одеваются люди здесь, они дышали по иным законам природы. Они не жили по законам здешнего мира и умирали также не по его законам»[538].

Для начала следует напомнить о разнице между лагерем и тюрьмой, о которой подробно говорилось выше. Для нас сегодня благодаря нашей информированности разница между концентрационным лагерем и тюрьмой почти очевидна. Те же, кто попадал в лагерь, воспринимали его именно как тюрьму, так как другого пространства лишения свободы они не могли себе представить, поскольку такого пространства не существовало до начала Концентрационного мира. Безусловно, концентрационные лагеря существовали уже в годы Первой мировой войны, однако они имеют лишь терминологическое сходство и некоторым образом совпадают в деталях с тем, что видели вокруг себя узники нацистских лагерей. Таким образом, первая абсурдная ситуация была налицо: человек вел себя в лагере как в тюрьме и действовал как заключенный, а не как смертник. Однако это приводило к обратному эффекту – эскалации насилия и необходимости для узника на ходу разобраться, куда он попал. С этого начинался путь в абсурдистскую реальность лагеря.

Прежде всего, само расположение лагерей в окружении красивых лесов (как Бухенвальд, например, который располагался на месте рощи, куда любил ходить Иоганн Вольфганг Гёте, – в центре территории лагеря и сейчас есть пень от «дуба Гёте», под которым поэт, по преданию, отдыхал), вблизи старинных городов и поселений, мимо которых везли и гнали узников, звездное небо над головой являлись чудовищным, невозможным контрастом того, что происходило в лагере. З. Градовский, находившийся в Освенциме, в своих «Записках» обращается к луне со словами упрека: «Я больше не хочу видеть ее сияния, потому что она только усиливает мою тоску, только заостряет мою боль, только умножает мои мучения… К чему и зачем приходишь ты, жестокая и чуждая мне Луна, зачем мешаешь людям хоть немного насладиться счастьем в их забытьи? Зачем ты пробуждаешь их от тревожного сна и освещаешь мир, который уже стал им чужим и куда они уже больше никогда, никогда в жизни не смогут попасть! Зачем ты появляешься в своем волшебном великолепии и напоминаешь им о былом – о котором они уже навсегда забыли? Зачем ты озаряешь их своим царственным светом и рассказываешь им о жизни, о счастливой жизни, которой еще живут какие-то люди – там, на земле, куда еще не ступала нога этих извергов? Зачем ты шлешь нам свои лучи, которые превращаются в копья и ранят наши кровоточащие сердца и измученные души?.. Почему, Луна, ты думаешь только о себе? Почему ты с таким садизмом стремишься досаждать им, когда они уже стоят на краю могилы, и не отступаешь, даже когда они уже сходят в землю? И тогда – стоя с распростертыми руками – они шлют тебе последний привет и смотрят на тебя в последний раз. Ты знаешь, с какими мучениями они сходят в могилу – и все из-за того, что они заметили твой свет и вспомнили твой прекрасный мир?»[539] Таким образом, контраст окружающего мира, природы и мира лагеря был длящимся кошмаром, избавиться от которого было невозможно.

Сразу после прибытия в лагерь, как уже говорилось, происходило переодевание узников, которое нередко представляло собой фантасмагорию. Одна из узниц вспоминает: «Нас страшно избили, раздели, затолкали в душевые кабины, обрили наголо, а потом кинули кучу какого-то тряпья, без разбора каких-то размеров. Была зима, и стоял страшный холод, а нам почему-то бросили груду летней одежды. Полным женщинам достались узкие короткие платья, бывшие когда-то элегантными. В качестве головного убора могла оказаться вдруг шляпа с атласной лентой или букетиком искусственных цветов… Это был какой-то невероятный маскарад или пуримшпиль. У нас не было ни трусов, ни носков, но зато могли быть платья со шлейфом или жабо…»[540] Таким образом, уже самое начало пребывания в лагере вводило узника в пространство абсурда.

Утром несколько сот заключенных барака должны были умыться и сходить в туалет за 15–20 минут, при этом мест для отправления естественных надобностей оказывалось всего несколько, а после умывания ледяной водой не полагалось никаких полотенец. Часто заключенных выстраивали на аппельплац «и учили петь банальные немецкие песни, евреям же приказывали петь немецкую песню, в которой издевались над евреями. Таким хором нередко дирижировал католический священник. Заключенные, не знающие немецкого языка, не понимали и не могли запомнить слов этих песен, вследствие чего недовольные этим пением капо били их и приказывали им петь в приседании и лежа на земле»[541]. В Треблинке оркестр встречал на перроне музыкой прибывающих в лагерь[542], в Маутхаузене узников казнили также «в сопровождении оркестра, исполнявшего незамысловатую песенку «Ах, попалась птичка»[543]. В целом веселая, легкая музыка, которая исполнялась лагерными оркестрами во время возвращения с работы узников, на «аппелях» и экзекуциях была закономерным и неслучайным контрастом монументальной и возвышенной музыке Р. Вагнера, Г. Пфицнера, Р. Штрауса, которая являлась интонационным и звуковым ритмом не только нацистской Германии, но и Европы в целом.

Вокруг крематориев на опрятных газонах росли цветы, дорожки аккуратно были посыпаны песком, все было покрашено, царила идеальная чистота («тропинка, ведущая к газовым камерам, должна была быть абсолютно чистой. Когда требовалось, мы привозили желтый песок и разравнивали его»[544]). Один из свидетелей вспоминает: «Я представлял Собибор как место, где людей сжигают и душат газом, поэтому оно должно было выглядеть как настоящий ад. Но что я вижу? Хорошие дома, комендантская вилла, выкрашенная в зеленый цвет с небольшой оградой и цветами… С другой стороны – платформа, изображающая железнодорожную станцию»[545]. Узникам, направляемым в газовую камеру в холодную погоду, эсэсовцы советовали поднять воротники, чтобы не простудиться, если обреченные были босиком, заботливо предупреждали их, чтобы они не поранили ноги, когда на дорожке встречались осколки стекла. Тележки для перевозки хлеба использовались и для перевозки трупов, при этом на них были надписи: «Труд делает свободным».

Данный лозунг («Arbeit macht frei»[546]), который был размещен над воротами концентрационных лагерей Освенцим, Заксенхаузен, Терезин и Гросс-Розен, стал обозначением одного из самых серьезных парадоксов Концентрационного мира. Воспитательное значение труда в жизни человека (не считая его прямого, индустриального функционала) является общим местом. Обязанность трудиться утверждена религиозными положениями, этика и преобразующий смысл труда обоснованы в работах крупнейших богословов, философов, мыслителей – от апостола Павла и Иоанна Златоуста до Фомы Аквинского и Бертольда Регенсбургского, откуда была заимствована в XIX веке идеологами эволюционной концепции происхождения человека, среди которых был и Ф. Энгельс.

Однако в Концентрационном мире значение труда за несколько лет было изменено полностью. «Если небольшая надпись «Работа делает свободной» на решетке ворот Дахау в 1937 году еще могла считаться официальным пропагандистским призывом, – писал В. Брюкнер, – то в 1940 году та же самая, монументально выполненная надпись над воротами Аушвица была апофеозом цинизма»[547]. Это было связано с тем, что возникла практика «уничтожения посредством труда» («Vernichtung durch Arbeit»), которая, по мнению А. Туза, представляла собой «компромисс между идеологией и прагматизмом»[548]. Идеология требовала уничтожать людей, прагматизм требовал обратить их труд на пользу Рейху. Итогом стала указанная выше формула, в логике лагерного абсурда соединившая несоединимое. Абсурд усиливало то, что данная формула отсылала как к средневековой максиме «Stadtluft macht frei» (нем. «Городской воздух освобождает») – обычай, по которому зависимый человек, долго живущий в городе, становится свободным, так и к евангельскому изречению «Истина сделает вас свободными» (Ин. 8: 32).