ом смотрели на небо и непрерывно кричали: «Скоро мы будем у Иеговы, какое счастье, что мы избраны для этого». Еще за несколько дней до того они присутствовали при экзекуции их братьев по вере, где их едва можно было удержать. Они хотели быть расстрелянными вместе с ними. Едва ли таких одержимых можно было найти где-либо еще. К своей экзекуции они бежали чуть ли не рысью. Они стояли у деревянной стены пулеуловителя с просветленными, восторженными лицами, на которых уже не было ничего земного. Такими я представлял первых мучеников-христиан, которые ожидали растерзания дикими зверями на арене. Они шли на смерть с совершенно светлыми лицами, подняв кверху глаза, сложив руки в молитве, с высоко поднятыми головами. Все, кто видел эту смерть, были ошеломлены. Смущена была даже команда исполнителей»[608].
Представители традиционных конфессий также демонстрировали стойкость, верность религиозным идеалам, смирение и терпение. Когда на Йом-кипур[609] в Освенциме эсэсовцы разожгли посреди двора костер, пожарили свинину и предложили евреям поесть, никто из умирающих от голода и болезней евреев не подошел к еде[610]. Один из свидетелей вспоминал польского священника М. Бинкевича, умершего в Дахау: «Неизменно сосредоточенный, он пользовался каждой свободной минутой, чтобы молиться. До постели он добирался зверски избитым, в жалком виде, но все равно молился, и я, пока не засыпал, слышал, как он все еще шептал свои молитвы»[611]. Униатский украинский священник Е. Ковч писал из лагеря Майданек тем, кто пытался его освободить: «Я благодарю Бога за Его доброту ко мне. За исключением рая, это единственное место, где я хочу быть. Здесь мы все равны: поляки, евреи, украинцы, русские, латыши и эстонцы. Я единственный священник между ними. Даже не могу себе представить, как здесь будет без меня. Здесь я вижу Бога, который является один для всех нас, невзирая на наши религиозные различия… Они умирают по-разному, и я помогаю им пройти этот маленький мостик к вечности. Разве это не благословение? Разве это не величайшая корона, которую Бог мог положить на мою голову? Это действительно так. Я благодарю Бога тысячу раз в день за то, что послал меня сюда. Я больше Его ни о чем не прошу»[612].
Ксендз Ю. Цебуля в лагере Маутхаузен по ночам тайно совершал литургию, а французский священник Эдмунд оттолкнул эсэсовца, избивавшего ногами упавшего на землю узника, чтобы иметь возможность отпустить последнему грехи, за что отца Эдмунда по приказу охраны забили камнями другие заключенные. Лютеранский пастор П. Шнайдер, находясь больше года в одиночной камере Бухенвальда за отказ салютовать Гитлеру, при любой возможности громко проповедовал через окно и каждый раз, произнеся всего лишь несколько слов, подвергался жестоким истязаниям, но не прекращал проповеди[613]. И. Фондаминский, заключенный лагерей Руалье, Дранси и Освенцима, уже в лагере был крещен в православие и, по одной из версий, был насмерть забит охраной за то, что вступился за еврея[614].
Один из наиболее известных примеров стойкости верующего в лагере – поведение и образ жизни в лагерях священника отца Дмитрия Клепинина и монахини Марии (Скобцовой). Дмитрий Клепинин, оказавшийся в лагерях Руалье и Дора (филиал лагеря Бухенвальд), активно поддерживал других заключенных, сменил знак F на одежде, означавший принадлежность к Франции, на SU – знак узника из СССР, чтобы принимать те же страдания, что и советские заключенные, которых истязали сильнее. Когда один из узников, который занимался распределением на работы, пытался спасти священника от тяжелого труда как человека в возрасте (Клепинин выглядел дряхлым стариком), отец Дмитрий на вопрос эсэсовца о возрасте честно назвал свои истинные годы (ему было всего 39 лет) и был оставлен на тяжелых работах. Умирая на бетонном полу и будучи не в состоянии двигаться, отец Дмитрий попросил находившегося рядом узника поднять ему руку и перекрестить себя[615].
Монахиня Мария (Скобцова) была арестована и помещена в Равенсбрюк за помощь евреям. «Оказавшись в лагере, она целиком обернулась к бедам и нуждам окружающих ее заключенных, – пишет ее биограф К. Кривошеина. – Более того, несмотря на повседневные лагерные ужасы, она находила слова утешения для других, сохраняла веселость, шутила и никогда не жаловалась. В лагере ей удалось устраивать настоящие «дискуссии», окружив себя самыми разными по возрасту и вере людьми, которые вспоминали, что «…она помогала восстановить нам утраченные душевные силы, читала нам целые куски из Евангелия и Посланий»[616]. На Пасху 1944 года она, чтобы создать праздничное настроение, украсила окна барака вырезками из бумаги, вышивала иконы нитками, добытыми из обмоток электрических проводов. «Она никогда не бывала удрученной, никогда не жаловалась, – вспоминала одна из узниц. – Она была веселой, действительно веселой. У нас бывали переклички, которые продолжались очень долго. Нас будили в три часа ночи, и нам надо было ждать под открытым небо, пока все бараки не были пересчитаны. Она воспринимала все это спокойно и говорила: «Ну вот, и еще один день проделан. И завтра повторим то же самое. А потом наступит один прекрасный день, когда всему этому будет конец»[617]. Монахиня Мария (Скобцова) погибла в газовой камере за несколько дней до освобождения лагеря. Существует версия, что она заменила собой обреченную на смерть в камере еврейскую девушку, поменявшись с ней одеждой.
Мать Мария (Скобцова)
Вера в условиях лагеря наполняла особым смыслом детали, фрагменты почти разрушенной религиозной среды и быта (четки, крестики, рисунки, тайно изготовленные литургические предметы, случайные изображения святых и т. д.), которые с помощью веры вырастали до масштабов целого. Вера имела опору именно в этих деталях, в условиях невероятного внешнего давления узникам важно было их постоянно видеть перед собой и осязать. Поэтому пребывание верующего в лагере, в условиях почти полной невозможности чтения текстов, ослабления физических и духовных сил, обостряло визуальность и осязательность, теофания подменялась иерофанией. То есть невозможность из-за страданий, тяжелого труда, истязаний, голода увидеть Бога апофатически, в молитвенном опыте, приводила к тому, что усиливалось стремление видеть и осязать Бога и святых, воплощенных и явленных в конкретных предметах, катафатически, телесно.
Польские и галицийские евреи в Майданеке хранили как великую святыню чудом попавший в лагерь тфилин[618]. Польский священник Владислав Демский был замучен в Заксенхаузене за отказ осквернить четки, а итальянский священник Анжели сравнивал лагерь с литургическими сосудами: «Этот кишащий людьми лагерь был как большой дискос, более драгоценный, чем все золотые дискосы наших церквей. Он был словно жертвенная чаша, наполненная всеми ужасными страданиями мира, и мы поднимали ее к небу, моля о милости, прощении и мире»[619]. То есть лагерь, место тотального уничтожения, для верующего семиотически умещается в евхаристическую чашу – место всеобщего единения, а сама чаша разрастается до масштабов лагеря, и из нее верующие причащаются страданий, мучений и скорби Христа. В этих условиях любой жест, действие, слово становятся сакральными, сотериологическими, приобретают исповеднический, литургический характер.
«Религиозная вера, – писал Ж. Амери, – в решающие моменты оказывала им (верующим. – Б.Я.) неоценимую помощь, тогда как мы, скептики-гуманисты, напрасно взывали к своим литературным и художественным кумирам… Они держались лучше и умирали достойнее, чем их бесконечно более образованные и искушенные в тонкостях мышления неверующие или аполитичные товарищи»[620]. Это было связано и с тем, что религиозная вера создавала выбор, давала стереоскопический взгляд на мир, каким бы этот мир ни был. Возможность любого, самого незначительного, выбора между действием по собственной воле или по принуждению, стремление создать ситуацию, разрешимую только через выбор, создавали «чувство укрытости» (Д. Бонхеффер), пространство, где локализовалось личностное начало, которое и создавало ощущение жизни. Э. Эгер вспоминает, как, умирая от голода в Освенциме и встав перед необходимостью есть траву, она решила «занять свой разум выбором. Одна травинка или другая. Есть или не есть. Съесть вот эту травинку или вон ту»[621]. Разум, интеллект, образованность, начитанность, то есть то, что прежде составляло фундамент и стержень жизни, служило источником благополучия и условием общественного положения, в лагере превратилось в главного врага заключенного, становилось одним из ключевых факторов, ведущих человека к гибели. Прежде всего потому, что не предполагало выбора, – все, находящееся за пределами этих категорий и качеств, представлялось невозможным по определению.
Следует отметить, что некоторым узникам удавалось именно с помощью прежних увлечений, науки и былых профессиональных навыков, с помощью выбора между собой прежним и собой настоящим сохранить внутреннюю самостоятельность и способность мыслить, искать ответы на вопрос о произошедшей катастрофе не в реальности концентрационного лагеря, а в чем-то ином. Так, молодая девушка Р. Клюгер на многочасовых поверках в Терезиенштадте читала про себя баллады Шиллера и другие стихи. Психиатру В. Франклу в том же лагере помогла выжить его врачебная деятельность. Б. Беттельгейм, как психолог, в Дахау находил силы и возможности анализировать происходящее и формировать в сознании схему будущей книги. Музыкант и композитор О. Мессиан в Шталаге VIII написал и исполнил (в мороз, на неисправных инструментах) одно из лучших своих произведений – квартет «На конец времен». Математик Я. Трахтенберг в Освенциме, постоянно занимаясь в уме сложением, делением и вычитанием цифр, придумал используемую и сегодня систему, позволяющую упрощенно осуществлять математические действия. Художник И. Бэкон в Освенциме делал наброски всего, что видел, и впоследствии его рисунки использовались во время судебных процессов над нацистскими преступниками. Члены зондеркоманды Освенцима находили время и силы делать записи о происходящем, причем эти записи отличает великолепная форма изложения и прекрасный язык, что свидетельствует о том, что эти обреченные люди сохраняли высокую письменную культуру и оставались верны литературным традициям прежней жизни. Однако этот «лагерный стоицизм» был тем исключением, которое лишь подтверждало всеобщее правило.