Пепел над пропастью. Феномен Концентрационного мира нацистской Германии и его отражение в социокультурном пространстве Европы середины – второй половины ХХ столетия — страница 60 из 82

сколько дней внимательно следил за нами, пока мы не закончили эту работу, а потом сам поджег и позаботился о том, чтобы сгорело все до единой бумажки… Документы, имена и фамилии, даты рождений, собственноручные подписи, фотографии, хранившие выражения лиц, адреса с разных сторон Европы – все это погибло в огне»[674]. С имущества погибших удаляли все знаки, указывающие на производителей и хозяев вещей. Суммируя, можно сказать, что таким образом гибли остатки повседневности человека. Единственное, что в лучшем случае от него оставалось, – это визуальная память о повседневном. Таким образом, после смерти узника можно было сказать не «его не стало», а «его и не было». То есть даже призрачную «экзистенцию жизни» нельзя было противопоставить смерти. Это «прижизненное небытие» подчеркивалось или даже утверждалось превращением человека в пепел.

Тело, оставшееся после смерти человека (труп), является самым наглядным свидетельством о смерти, ее причинах. Что же касается лагеря, то именно труп является самым важным свидетелем того, что происходит и происходило в лагере. Труп есть предел человека, но предел, который не является частью человека. Труп предусматривает локус погребения (могилу), который после смерти человека остается наиболее выразительным знаком его ухода из жизни, имеющим многоуровневую семантику (ухоженная или заброшенная, есть памятник или нет, тип памятника, окружающее могилу пространство и т. д.). Могила человека становится частью окружающего пространства, одной из канонических форм культуры. Могилы можно и нужно чтить, они наследуют качества и свойства личности – могилам святых в православной традиции поклоняются, от них берут песок и землю, могилы врагов или палачей клянут, пачкают, оскверняют и уничтожают.

Однако в Концентрационном мире от исчезнувшего узника могилы не оставалось – оставался пепел. Но даже этот пепел не предавался земле. Им вместо гравия посыпали дорожки в городках эсэсовцев рядом с лагерями, в Освенциме с помощью человеческого пепла выравнивали дно прудов (используя пепел, заключенные натыкались на оправы очков, вставные челюсти и т. д.[675]), пепел использовали в качестве утеплителя, удобрения («Однажды нас отправили разбрасывать удобрение по полю, – вспоминала А. Гулей. – Берем из мешков удобрение, а в нем – косточки. Это была зола из крематория»[676]) или даже как составляющая часть компоста. На территории Майданека было обнаружено «свыше 1350 кубометров компоста, состоящего из навоза, пепла от сожженных трупов и мелких человеческих костей»[677]. Кости также отсылались на производства для промышленной переработки[678], из женских волос делался войлок, использовавшийся для производства матрацев, седел, попон, волосы также использовались для звуко– и теплоизоляции в военной промышленности. «Человеческим жиром, который скапливался в специальных ловушках в крематории» промазывали в Бухенвальде кровли бараков[679]. Из кожи убитых изготавливали абажуры, перчатки и даже книжные переплеты. Б. Полевой описывал, как на Нюрнбергском процессе в качестве свидетельств была продемонстрирована «человеческая кожа в разных стадиях обработки – только что содранная с убитого, после мездровки, после дубления, после отделки. И наконец, изделия из этой кожи – изящные женские туфельки, сумки, портфели, бювары и даже куртки»[680]. То есть осквернялось и унижалось даже то немногое, что еще оставалось на земле от человека, и это полностью обессмысливало существование узников. «Для чего я родилась, училась в школе, потом бежала из Гамбурга в Антверпен и выучила голландский язык, – спрашивала одна из узниц. – Неужели все только для того, чтобы мои волосы наполнили немецкий матрац, а мой пепел пошел на удобрение полей в окрестностях Собибора?»[681]

Память о человеке требует определенных подпорок. Можно почитать умершего, скорбеть о нем у могилы, мемориальной плиты, креста, памятника, сохранять его вещи и фото – все это стимулирует скорбь и воспоминания, придает им форму, направляет траур в определенную сторону. Но скорбь невозможна при виде абажура из человеческой кожи – тотальная несовместимость предмета и материала, невозможность существования такого предмета (ведь абажур из человеческой кожи с точки зрения здравого смысла не может существовать) разрушает привычные связи в сознании и направляет мысли человека от целостной ментальной мемориализации к деталям – формам и способам умерщвления, тем, кто это осуществил, и т. д. Ужас разрушает память, сегментирует ее, не дает возможности осмыслить произошедшее целостно и тем более скорбеть.

В повседневности лишенные уже при жизни всех человеческих качеств люди все равно обладают последним, безусловным правом «умереть по-человечески» и так же, по-человечески, быть похороненными, тем самым посмертно восстановив в памяти потомков многие из своих утраченных свойств и качеств. Есть шанс дать будущность хотя бы чему-то личному (роду, вещам, памяти) поверх собственной смерти. Однако в Концентрационном мире именно этого последнего права у людей не было (о чем они знали), они становились вечно не погребенными, их нельзя было больше похоронить никогда, то есть завершить их существование[682]. В результате Концентрационный мир, по мнению Х. Арендт, впервые в истории предъявил миру парадоксальный «опыт несуществования», когда человек оказывался не нужен даже самому себе[683].

Рассматривая все стороны проявления смерти в нацистских концентрационных лагерях, необходимо отметить одну существенную деталь. В пространстве Концентрационного мира мы впервые сталкиваемся с феноменом «смерти за пределами смерти», «постсмерти». То есть нам приходится иметь дело с неизвестными ранее состояниями, которые начинаются до прекращения в человеке биологических процессов (смерти в общепринятом смысле), но не ограничиваются этим прекращением. Вернее, прекращение этих процессов не главное.

Прежде всего следует напомнить, что после биологической смерти человека важнейшее значение приобретает культура выражения смерти – ритуал обращения с телом и семиотика этого ритуала. Речь идет о подготовке к похоронам, погребальных традициях и обрядах, поминовении и пр., которые имеют чрезвычайно широкий диапазон выражения. Традиционный ритуал формирует посмертное состояние человека и его тела, именно ритуал создает из трупа семиотический объект и устанавливает с ним внешнее взаимодействие. С этой точки зрения тело человека продолжает находиться в контакте с окружающими и длить посмертное бытие человека, которое теперь заключено только в теле. Именно это бытие возможно именовать смертью. Пропущенное через ритуал, данное бытие приобретает форму смерти и воспринимается как смерть. Не случайно в повседневной жизни осознание смерти человека обычно происходит не сразу, а проявляется постепенно именно в ходе ритуала и достигает апофеоза после его окончания.

У Н. Гоголя это состояние очень точно показано в «Старосветских помещиках»: после смерти Пульхерии Ивановны «Афанасий Иванович был совершенно поражен. Это так казалось ему дико, что он даже не заплакал. Мутными глазами глядел он на нее, как бы не зная всего значения трупа… Покойницу положили на стол, одели в то самое платье, которое она сама назначила, сложили ей руки крестом, дали в руки восковую свечу – он на все это глядел бесчувственно. Множество народа всякого звания наполнило двор, множество гостей приехало на похороны, длинные столы расставлены были по двору, кутья, наливки, пироги лежали кучами, гости говорили, плакали, глядели на покойницу, рассуждали о ее качествах, смотрели на него; но он сам на все это глядел странно. Покойницу понесли наконец, народ повалил следом, и он пошел за нею; священники были в полном облачении, солнце светило, грудные ребенки плакали на руках матерей, жаворонки пели, дети в рубашонках бегали и резвились по дороге. Наконец гроб поставили над ямой, ему велели подойти и поцеловать в последний раз покойницу: он подошел, поцеловал, на глазах его показались слезы, но какие-то бесчувственные слезы. Гроб опустили, священник взял заступ и первый бросил горсть земли, густой протяжный хор дьячка и двух пономарей пропел вечную память под чистым безоблачным небом, работники принялись за заступы, и земля уже покрыла и сровняла яму, – в это время он пробрался вперед; все расступились, дали ему место, желая знать его намерение. Он поднял глаза свои, посмотрел смутно и сказал: «Так вот это вы уже и погребли ее! зачем?!..» Он остановился и не докончил своей речи. Но когда возвратился он домой, когда увидел, что пусто в его комнате, что даже стул, на котором сидела Пульхерия Ивановна, был вынесен, – он рыдал, рыдал сильно, рыдал неутешно, и слезы, как река, лились из его тусклых очей»[684].

Существенной особенностью этой смерти является имплицитно заключенная в ней возможность возвращения ушедшего как на психологическом и традиционно-обрядовом уровнях, так и на религиозно-мистическом. То есть данным ритуалом смерть оформлялась, овеществлялась, становилась понятной, видимой и ощутимой и ей отводилось место в структуре общего порядка. То есть в процессе совершения ритуала завершение биологического существования опознавалось как смерть, именно ритуал делал смерть смертью.

Однако в пространстве лагеря посмертный ритуал и его роль были принципиально иными. В условиях умирания узника «общей смертью», уничтожения тела, истребления сначала имени, потом личности и, наконец, любой памяти о человеке роль ритуала начинали играть насилие, издевательства, тяжелые работы, болезнь, предшествовавшие физической смерти. То есть в отличие от указанного выше традиционного ритуала, начинавшегося после смерти, посмертный ритуал в лагере начинался еще при жизни человека, обреченного на смерть, стирая все контуры жизни. Смерть, внесенная в жизнь, необходимо сопровождалась «прижизненным» ритуалом. В этих условиях обреченность так же становилась частью ритуала и обозначала начало запуска механизма физической смерти.