Пепел над пропастью. Феномен Концентрационного мира нацистской Германии и его отражение в социокультурном пространстве Европы середины – второй половины ХХ столетия — страница 67 из 82

Мученичество в этих условиях тотального непонимания окружающими не могло стать проповедью, а лишь усиливало бессмысленность происходящего, если только испытывающий мучения не был способен стать мучеником во имя самого себя, но такого рода прецеденты были редки даже в христианстве[752]. Стремление же записать всех погибших в «причастников жертве Христа» и «святых мучеников», как это делает А. Шмаина-Великанова[753], выглядит откровенной натяжкой в лучшем случае – хотя бы потому, что этот вывод прост и откровенно напрашивается. В худшем – «путать массовое убийство с искупительной жертвой… значит сакрализовать и оправдывать варварство»[754]. Именно поэтому в послевоенном европейском общественном сознании не было единства в оценках статуса погибших, тем более что, по точному замечанию Л. Нитхаммера, погибшие в лагерях были совершенно неизвестны обществу, о них никогда не говорили, даже отрицательно, как о военном противнике[755]. Все это приводило к тому, что главным аргументом против тех, кто осуществлял преступления против человечности, становилась статистика и национальный состав погибших в концентрационных лагерях. То есть категории, лишенные моральной составляющей.

Все это происходило на фоне того, что значительная часть немцев считала, что Нюрнбергский процесс разрешил все проблемы, связанные с трагическим прошлым, и ворошить это прошлое больше не нужно. Данное убеждение было не столько желанием амнезии, сколько закономерным следствием процесса: глобальное упразднение нацизма как причины неизбежно сопровождалось локальным упразднением одного из ее следствий – Концентрационного мира. Это состояние общественного сознания было точно уловлено политическим истеблишментом ФРГ. «Молодую Федеративную Республику охватила «лихорадка пощады», которой заболели все политически и общественно значимые силы, образовавшие своего рода большую коалицию»[756], – писал Х. Кёниг. Уже в 1949 году вышел закон об амнистии совершивших военные преступления офицеров, в числе которых оказались и командиры «айнзацгрупп», отвечавших за массовое уничтожение гражданского населения на оккупированных территориях.

В 1951 году был издан 131-й закон, позволявший возвращать рабочие места бывшим служащим Третьего рейха, благодаря чему абсолютное большинство бывших нацистов смогло вернуться к работе – из 345 тысяч гражданских служащих, работавших при Гитлере, всего около тысячи не сумели восстановить место работы[757]. «Процессы против нацистских военных преступников прекратились, так по существу и не начавшись, – продолжает тему А. Борозняк. – Тысячи нераскаявшихся нацистов оказались на свободе и великолепно приспособились к «социальному рыночному хозяйству». Никто не хотел слышать о войне и фашизме, о неистребленных корнях прошлого. Школьники и студенты не решались спрашивать у преподавателей, что же в действительности происходило в Германии в 1933–1945 годах. Все чаще на всех уровнях раздавалось: «Ну сколько же можно? Пора уже забыть обо всем этом!»[758] Поэтому закономерно то, что собрание материалов немецких судебных процессов над нацистскими преступниками (Justizund NS-Verbrechen) ни один издатель Германии не захотел публиковать и оно было выпущено в Нидерландах[759]. То есть состояние общественного сознания послевоенной Германии было не посткатастрофичным, как следовало ожидать после того, что произошло, а постпроцессуальным, сформированным Нюрнбергским процессом по «остаточному принципу».

Закономерно и то, что решение руководства ФРГ «откупиться от травмы», то есть выплачивать репарации выжившим жертвам Холокоста, столкнулось с жесткой оппозицией элиты и значительной части общества, в котором по-прежнему были сильны антисемитские настроения: после того как К. Аденауэр принял участие в открытии синагоги в 1959 году, только за год произошло 470 антисемитских выступлений[760]. В итоге репарации были выплачены, но их выплата была воспринята обществом как закрытие вопроса о вине немцев перед евреями[761]. Примечательно, что эти настроения почувствовал даже скрывавшийся после войны в Аргентине А. Эйхман, который, как выяснила исследовательница Б. Штангнет, подготовил оставшееся неопубликованным письмо канцлеру Аденауэру. В этом письме он выражал готовность вернуться в Германию и предстать перед судом, так как был уверен, что получит легкий приговор, после чего вернется к мирной жизни[762].

Скорее всего, так бы и случилось, так как множество бывших нацистских бонз, оставшихся в Германии, не пострадали вообще и оказались даже в истеблишменте, как, например, Г. Глобке, официальный комментатор расовых законов в фашистской Германии, а затем госсекретарь и советник К. Аденауэра. Сохранились и продолжали функционировать такие структуры, как висбаденская фирма Topf, которая проектировала и строила крематории концлагерей, а после войны не стала менять свой профиль и вплоть до 1975 года строила крематории уже гражданские.

Закономерно в 1949 и 1954 годах прошли амнистии нацистских преступников. На свободу «триумфально» вышли такие ключевые фигуры нацизма, как, например, генерал-фельдмаршал фон Манштейн. День его выхода на свободу был шумно отпразднован жителями Верля. По распоряжению бургомистра занятия в школах в этот день были отменены для того, чтобы дети смогли принять участие в праздничном шествии. Знаменитый роман Томаса Манна «Доктор Фаустус», вышедший в 1947 году (в нем автор ставит Германии неутешительный диагноз), вызвал в обществе крайне противоречивые оценки и привел к обвинению Манна в «национал-предательстве», что было прямой отсылкой к реалиям 1930-х годов. Не случайно Манн, после того как посетил Германию в 1949 году, чтобы прочитать лекцию о Гёте, писал: «Я побывал там, видимо, в последний раз. Страна стремительно движется назад, в тридцатый год. Нравственный климат отвратителен». А когда какой-то критик заявил, что не смог найти в «Докторе Фаустусе» опору для нравственного возрождения, Манн ответил: «Интересно, он последний, кто не замечает, что немцы вовсе не хотят возрождаться?»[763]

В 1956 году из программы Каннского фестиваля под давлением правительства Аденауэра был исключен фильм об Освенциме «Ночь и туман» французского режиссера А. Рене. От Эриха Марии Ремарка, закончившего новый роман о войне, издательство в категорической форме потребовало внести в текст значительные правки, касающиеся преступлений нацистов против советских мирных жителей, а когда роман вышел, он столкнулся с разгромными рецензиями в западногерманских газетах. В это же время закономерно сходит на нет общественный интерес к поиску скрывшихся нацистских преступников. С. Визенталь, посвятивший свою жизнь розыску последних, констатировал в середине 1950-х годов, что он остался один, «не считая пары других таких же дураков-единомышленников», ибо «послевоенная фаза охоты за нацистами завершилась»[764]. Закономерным финалом этого процесса явился, по словам С. Келлерхоф, «законодательный трюк» второй половины 1960-х годов авторства ключевой фигуры федерального министерства юстиции Э. Дрейера. Благодаря этому трюку «все преступные деяния, кроме убийства в узком смысле, после 1960 года задним числом были признаны утратившими силу за давностью лет. До сих пор это является самым большим скандалом в немецкой правовой истории, и к тому же все это происходило на глазах у общественности. Сотни уже начатых процессов против «преступников за письменным столом» рассыпались»[765].

Все это привело к тому, что в европейском сознании сложилось, как указывал Б. Беттельгейм, три парадоксальных – на фоне того, что произошло, – подхода к «феномену концлагерей»: а) существование концлагерей в человеческом обществе в целом считалось невозможным (вопреки имеющимся доказательствам), потому что акты жестокости якобы совершались небольшой группой сумасшедших; б) информация о лагерях считалась специальной пропагандой, далекой от действительности (дошло до утверждений, что газовые камеры были построены… после войны в пропагандистских целях). Этот подход поощрялся еще фашистским режимом, называвшим все сообщения о лагерном терроре пропагандой ужаса; в) информация считалась правдивой, но обо всех ужасах старались поскорее забыть[766]. То есть возникала ситуация «коммуникативного замалчивания», когда не только виновные не хотели говорить о произошедшем, но этого не хотело и общество, отгораживающееся от узников стеной молчания, неслышания и непонимания.

Поэтому закономерно, что книгу П. Леви о его заключении в Освенциме «Человек ли это?» удалось опубликовать в 1947 году в никому не известном издательстве небольшим тиражом. Но даже и этот тираж, несмотря на одобрительные рецензии в газетах, не был раскуплен, а переиздание в Италии было отклонено, причем отклонено редактором Н. Гинзбург, которая была участницей антифашистского сопротивления, а ее муж погиб в гестапо. В результате книга вышла повторно только в 1958 году. «В наши дни говорить о концентрационных лагерях – это дурной вкус»[767], – констатировал П. Леви. Книга О. Когона «Государство СС» была почти неизвестна в ФРГ – к ней стали возвращаться только в 1970-х годах. Работа Э. Визеля «И мир молчал» была отвергнута всеми крупными парижскими и американскими издателями. Даже усилия знаменитого Ф. Мориака далеко не сразу привели к результату – ему потребовались долгие месяцы и много личных встреч, прежде чем он смог пристроить рукопись, но все равно, для того чтобы издать ее, пришлось смягчить текст, существенно сократить объем книги и поменять ее название