Прежде чем Пьер окончательно столкнул мысли о матери в глубочайший колодец своей памяти, он охотно извлек одно слабое утешение из того факта, что, как бы там ни было, если справедливо все взвесить, он, кажется, был способен в равной степени или смягчить, или раздуть свое горе. Завещание его матери, в коем не было ни малейшего упоминания его имени, оставляло некоторые памятные вещи в наследство ее друзьям и заканчивалось передачей всего поместья Седельные Луга и всех доходов с него Глендиннингу Стэнли; на этом завещании стояла дата следующего же дня после того рокового заявления, кое он сделал, поднимаясь по лестнице, – о своей мнимой свадьбе с Изабелл. Все кричало о том, что сами обстоятельства посмертной безжалостности его матери по отношению к нему были против него; и единственным положительным фактом, если так можно выразиться, даже в этой беспросветности было то, что в завещании исключалось всякое упоминание о Пьере; по этой причине, раз завещание носило столь важную дату, самым разумным было прийти к выводу, что оно было продиктовано, когда его мать еще не остыла от первого взрыва возмущения. Но сколь слабым было это утешение, когда Пьер подумал о том безумии, кое в итоге постигло ее, ведь откуда взялось это безумие, как не от неумолимости, вперемешку с ненавистью и горем, когда даже отец его был обречен сойти с ума от горя непоправимого греха? Эта двойная смерть его родителей не могла не вызвать у него дурных предчувствий о своей собственной судьбе – своей собственной наследственной склонности к умопомешательству. Предчувствия, говорю я, – но что есть предчувствие? Как должны вы вразумительно описать предчувствие или как можно разобраться в том, что само по себе – одна прозрачность, если только вы не скажете, что предчувствие есть не более чем суждение в маске? И если суждение скрывается, но все же обладает необычностью предсказания, как тогда вы избежите фатального вывода, что вы беспомощны и вас удерживают шесть рук Бессмертных Сестер?[175] Размышляя в страхе о своей грядущей смерти, мы предсказываем ее. Все же, как знать заранее и ужасаться на одном дыхании, если не вместе с той божественной обманчивой силой предвидения, с которой вы смешиваете реальную хитрую беспомощность защиты?
То, что его кузен, Глен Стэнли, был выбран его матерью, чтобы унаследовать поместье Седельные Луга, не было для Пьера полной неожиданностью. Глен не только всегда ходил в любимцах у его матери, благодаря своей великолепной персоне и их полному согласию во взглядах на мир, но, исключая самого Пьера, он был ближайшим кровным родственником, и, более того, в его крещеном имени звучали заветные звуки – Глендиннинг. Получалось, что если кто-либо, кроме Пьера, и должен был унаследовать Луга, то Глен, с точки зрения этих общих рассуждений, казался самым подходящим наследником.
Но это не свойственно человеку, кто бы он ни был, видеть благородное родовое поместье, принадлежащее ему по праву, кое отходит чужой душе, тому самому чужаку, который был когда-то его соперником в любви и теперь стал его бессердечным, насмешливым врагом, и поэтому Пьер не мог не возражать против Глена, ибо это не свойственно человеку – видеть такое без малейшего чувства дискомфорта или ненависти. Сии чувства также отнюдь не утихли в Пьере при том известии, что Глен возобновил свои ухаживания за Люси. Ибо есть нечто в груди почти каждого мужчины, что заставляет его до глубины души оскорбляться ухаживаниями любого другого мужчины за той женщиной, от надежды на любовь и брак с которой он отказался сам. Мужчина с радостью присвоил бы себе все сердца, кои хоть однажды признались ему в любви. Кроме того, в случае Пьера его возмущение было усилено прежним лицемерным поведением Глена. Теперь же все его подозрения, казалось, полностью подтвердились; и, сопоставив все даты, он вообразил, что Глен уехал путешествовать по Европе только для того, чтобы справиться с той болью, кою ему причинил отказ Люси, отказ, о коем молчаливо свидетельствовало то, что она без возражений приняла матримониальные намерения Пьера.
А теперь под маской глубокой симпатии, со временем перерастающей в любовь, к самой красивой девушке, кою бесцеремонно бросил ее нареченный, Глен мог позволить себе полностью раскрыться в новой роли, вовсе не показывая миру свой старый шрам. Так, по крайней мере, казалось Пьеру. Кроме того, отныне Глен мог приблизиться к Люси, находясь под самым благоприятным покровительством. Он мог приблизиться к ней как глубоко сочувствующий друг, горящий желанием смягчить ее горе, но не делающий никаких намеков, пока что, о каких-то эгоистических матримониальных намерениях; и если он разыграет сию благоразумную и скромную роль, то самый вид такой спокойной, бескорыстной, но нерушимой верности не может не подсказать уму Люси вполне естественное сравнения Глена и Пьера, прискорбно унизительное для последнего. Затем, ни одна женщина, как это порою кажется, – ни одна женщина не останется хоть сколько-то нечувствительной к блеску королевского общественного положения своего поклонника, особенно если он красив и молод. И Глен теперь может прийти к ней как владелец двух несметных состояний и наследник, по добровольному выбору, не меньше, чем по кровному родству, и фамильного, украшенного знаменами холла, и необозримых лугов поместья Глендиннингов. И здесь тоже словно дух родной матери Пьера подталкивал Глена в его выборе. В самом деле, с тем положением в жизни, кое он занимал, Глен словно вобрал в себя все лучшие качества Пьера и не имел на себе клейма позора, запятнавшего Пьера; он мог бы почти сойти за самого Пьера – того Пьера, каким он когда-то был для Люси. И, как человек, который потерял прелестную жену и который долго отвергал малейшее утешение, как этот человек, который под конец находит единственное утешение в дружбе с сестрой его жены, коей случилось иметь в своих чертах особенное семейное сходство с умершей, так он, в конце концов, делает предложение этой сестре, просто под влиянием такого магического свойства; так что не будет совсем безосновательным предположить, что море мужского обаяния Глена, во многом похожего на Пьера из-за близкого родства, может пробудить в сердце Люси милые воспоминания, кои могли бы побудить ее по меньшей мере искать, если она не смогла найти – утешение в потере одного, коего называли мертвым и потерянным для нее навсегда, в преданности другого, который мог бы, несмотря ни на что, почти сойти за того мертвого и вернуть ее к жизни.
Глубже, глубже и еще, еще глубже должны мы спуститься, если хотим узнать до конца сердце человеческое; мы должны спуститься вниз по уходящей вдаль винтовой лестнице в шахте, коя не имеет конца и где сия бесконечность скрадывается только спиральною лестницею да темнотой шахты.
Как только Пьер вызвал в воображении сей призрак Глена, превращенный во мнимое подобие его самого, как только он представил его, как тот ухаживает за Люси, как он берет ее за руку преданным жестом, им овладели бесконечная неугасимая ярость и злость. Множество смешанных эмоций соединились, чтобы вызвать этот шторм. Но главным из всех было что-то странно близкое той неописуемой ненависти, кою человек чувствует к любому жулику, который осмелился покуситься на его собственное имя и принять участие в каком-то двусмысленном или бесчестном деле, – эмоция сильно обостряется, если сей жулик по сути известен как подлый злодей, который также, благодаря капризу природы, выглядит почти точной копией того человека, на чье имя он посягает. Все это и масса других мучительных и возмущенных эмоций волной нахлынули на Пьера. Все его религиозные, восторженные, самые отточенные, стоические и философские доводы ныне были разметаны этим внезапным естественным штормом в его душе. Ибо нет такой веры, и такого стоицизма, и такой философии, кои помогли бы смертному мужу, который проходит последнюю проверку самой бешеной атакой жизни и страсти, нападающих на него. И все светлые образы философии да католической веры, кои он создал из тумана, рассеялись и исчезли, как призраки при крике петуха. Ибо вера и философия есть воздух, а события живучи, как сама жизнь. Среди мутных философствований жизнь застает врасплох человека, словно утро.
Пока это настроение владело им, Пьер проклял себя как бессердечного злодея и жалкого глупца – бессердечного злодея, который убил свою мать, – жалкого глупца, потому что он отшвырнул прочь все свое счастье; потому что он сам, своими руками, уступил свое благородное право первородства лукавому приближенному за миску густой похлебки, от которой ныне у него во рту остался один вкус пепла.
Решив скрыть эти новые и, как сие втайне представлялось ему, недостойные страдания от Изабелл, так же как и их причину, он покинул свою комнату, намереваясь совершить долгую прогулку и петлять по окраинам города, чтобы смягчить остроту горя, прежде чем он возвратится и предстанет перед ней.
Стоило Пьеру выбежать из своей комнаты и поспешить пересечь одну из высоких кирпичных колоннад, кои связывали старинное здание с новым, как с той стороны, откуда он пришел, к нему шагнул очень скромный с виду, невозмутимый, крепкий мужчина, бледный лицом, но с довольно чистыми чертами и без морщин. Несмотря на то что его лоб и борода, и та уверенность, с коей он нес свою голову, и размеренность его шага указывали на его зрелый возраст, все еще голубые, яркие, но при этом спокойные глаза составляли весьма удивительный контраст со всем его обликом. Казалось, то были глаза жизнерадостного, вечно юного Аполлона, в то время как сия царственная белая борода подошла бы старому Сатурну, восседающему скрестив ноги. Само выражение лица этого человека, сам дух и манера этого человека говорили о жизнерадостной удовлетворенности. Жизнерадостный – вот подходящее прилагательное, ибо то была противоположность унынию; удовлетворенность – или, возможно, молчаливое согласие – вот подходящее существительное, ибо то не было счастье или наслаждение. Но хотя человек сей обладал столь выигрышными манерами, все-таки в нем было что-то отталкивающее, скрываемое, но все же видное. Этому что-то лучше всего подой