– Слишком близко ко мне, Изабелл? Солнце или роса, ты приносишь мне благо! Могут ли солнечные лучи или роса чересчур приблизиться к тому, что они согревают и орошают? Значит, сядь рядом со мной, Изабелл, и сядь поближе, обними меня как можно крепче – если ты так можешь, – чтобы мое тело могло быть континентом для двоих.
– Красивые перья окрыляют красивых птиц, как я слышала, – сказала Изабелл с величайшей горечью, – но разве красивые слова порождают прекрасные деяния? Пьер, ты сейчас попросту отдаляешься от меня!
– Когда мы должны сердечно обняться, мы сперва раскрываем наши объятия, Изабелл; я раскрываю свои объятия лишь для того, чтобы быть ближе к тебе.
– Отлично, все слова – это отъявленные стрелки, деяния же – целая армия! Пусть будет так, как ты говоришь. Я все еще верю тебе… Пьер.
– Я затаил дыхание, ожидая твоих слов; что такое, Изабелл?
– Я была глупее каменной глыбы; я в бешенстве, когда думаю об этом! И прихожу в еще большее бешенство оттого, что ее великая кротость должна была впервые указать мне на мою собственную глупость. Но ей не опередить меня! Пьер, и я должна каким-то образом работать для тебя! Послушай, я продам эти волосы, вырву и продам эти зубы, но я найду способ заработать деньги для тебя!
Пришел черед Пьера пристально уставиться на Изабелл. Все признаки, что она приняла твердое намерение, были налицо; ее глубоко терзала какая-то тайная рана. Нежные успокаивающие слова чуть было не сорвались у него с языка, он было протянул к ней руку, но вместо этого, переменив выражение лица, он воскликнул встревоженным шепотом:
– Тише! Она идет… Успокойся.
Но, храбро вскочив на ноги, Изабелл распахнула настежь соседнюю дверь, закричав полуистерически:
– Смотри, Люси, вот самый странный супруг из всех – боится быть пойманным во время разговора со своей женой!
Вместе с маленькой коробочкой художественных принадлежностей, коя стояла перед ней – перестук которых, возможно, встревожил Пьера, – Люси сидела в центре своей комнаты, напротив распахнутой двери, так что в тот момент и Пьер, и Изабелл были ей прекрасно видны. Особые нотки в голосе Изабелл сразу же заставили ее поднять внимательный взгляд. Тотчас же внезапный проблеск некой острой догадки – но одобряемой ли ею или нет, нельзя было сказать с точностью – отразился во всех ее чертах. Она пробормотала какой-то неясный случайный ответ и затем склонилась ниже над своей коробкой со словами, что она очень занята.
Изабелл закрыла дверь и снова села рядом с Пьером. По ее лицу было видно, что ее одолевают двойственные и мучительные, раздражающие чувства. Она выглядела как та, кого самое сильное переживание в жизни поймало в сложные тенета обстоятельств, и в то время как она страстно жаждет освободиться, она сознает, что все старания сделают только хуже, и поэтому на мгновение становится безумно неосторожной и бросает вызов всем препятствиям. Пьер задрожал, когда посмотрел на нее. Но вскоре эти чувства в ней улеглись, ее прежняя, чарующая мрачность заняла их место, вновь ясная непроницаемость была в ее таинственных глазах.
– Пьер, прежде… прежде, чем я узнала тебя… я совершала безумные поступки, и при этом я никогда не сознавала, что делаю, и имею о них лишь смутные воспоминания. Я не считаю эти поступки своими поступками. То, что я теперь вспоминаю, то, что я только что сделала, был один из них.
– Ты не сделала ничего, но только показала свою силу, в то время как я показал свою слабость, Изабелл, да, для всего мира ты моя жена, для нее тоже ты моя жена. Разве я не сказал ей этого сам? Я был слабее котенка, Изабелл; и ты сильна, как те высокие ангельские силы, от которых совершенная красота не берет их мощь.
– Пьер, когда-то такие слова от тебя были мне бодрящими и живительными, но теперь, хотя они и исходят от тебя, столь же теплые и гладкие, как прежде, все же – на пути через холодное поле отчуждения – они замерзают и стучат по моему сердцу, как ледяной град, Пьер… Ты не говорил с ней об этом!
– Она не Изабелл.
Девушка пронзила его быстрым и внимательным взглядом, затем приняла довольно спокойный вид и заговорила.
– Моя гитара, Пьер, ты знаешь, как чудесно мне повинуются ее струны; теперь, прежде чем ты отправишься искать заказчиков для портретиста, ты должен найти учеников учительнице музыки. Ты станешь? – И она посмотрела на него с такой мольбой, так трогательно, что показалось Пьеру более чем смертельным.
– Моя бедная, бедная Изабелл! – вскричал Пьер. – Тебе ведомы тайны природного сладкозвучия гитары, а не изобретенные и выверенные уловки игры на ней, а эти последние – все, за что глупые ученики и будут платить, чтобы научиться. Но тому, что ты знаешь, нельзя научить. Ах, твое милое неведение так трогает меня! Моя милая, моя милая!.. Дорогая, святая моя! – И он порывисто схватил ее в объятия.
До того как первое пламя его чувства открыто проявило себя, но прежде чем он обнял ее, Изабелл спиной пятилась к соседней двери, коя в момент их объятия вдруг распахнулась, словно по своему собственному желанию.
Глазам Люси, коя сидела за работой, открылся вид тесных объятий Пьера и Изабелл; Пьер касался губами щеки последней.
Несмотря на материнский визит миссис Тартан и ту безапелляционность, с коей она, уходя, божилась никогда не возвращаться, божилась, что настроит против Люси всех ее родных, и друзей, и ее братьев, и ее ухажера, чтобы они отреклись от нее и вычеркнули из памяти, все же Пьер воображал, что он слишком хорошо знает человеческое сердце в целом и слишком хорошо в особенности характеры и Глена, и Фредерика, чтобы ему оставить совершенно всякое беспокойство, и размышлял о том, что те два бешеных молодых человека, должно быть, теперь плетут против него заговор как против вымышленного ими монстра, который с помощью адских заклинаний заставил Люси забыть все светские приличия. Не счастливо, но только с еще большей мрачностью он предвидел тот факт, что миссис Тартан придет к Люси без сопровождения и что Глен и Фредерик провели последние сорок восемь часов и более, не сделав ни малейшего вражеского или лояльного движения. Сначала он думал, что, обуздав свою импульсивную ярость, они сошлись на том, чтобы действовать медленными, но, возможно, более действенными методами, чтобы вырвать Люси силой и возвратить обратно, начав какой-нибудь судебный процесс. Но эта мысль была отвергнута другими соображениями.
Не только Фредерик обладал такого рода характером, который, особенно для военного человека, мог бы подтолкнуть его в таком сугубо личном и в высшей степени частном и семейном деле отнестись с презрением к наемной гласности медлительной руки закона и мог бы побудить его, как свирепый пожар, лично защищать свои права и мстить, ибо в нем говорило, возможно, столько же чувство вопиющей семейной обиды из-за Люси, как, собственно, ее предполагаемый самостоятельный проступок, который, каким бы тайным он ни был, задел его за живое: так обстояли дела не только с Фредериком; но что касалось Глена, Пьер хорошо знал, что если Глен и был холоден, насколько мог, творя свершения на ниве любви, то над свершениями на ниве ненависти Глен трудился не без огонька; что хотя в ту памятную ночь прибытия Пьера в город, Глен холодно захлопнул перед ним свою дверь, то теперь тот же Глен с сердечным пылом выломает дверь в жилище Пьера, если будет хоть немного убежден в том, что продолжительный успех увенчает схватку.
Кроме того, Пьер знал следующее – что столь неразличим естественный, неукрощенный, скрытый дух бесстрашной мужественности в мужчине, что, хотя этот дух воспитывался обществом на протяжении тысяч лет в своевольном почтении к закону, как к тому единственному назначенному защитнику прав для каждого, кому нанесли урон, к тому же так повелось с незапамятных времен и повсеместно среди сильных духом джентльменов, что если уж единожды вы произнесли вслух независимые личные угрозы лично отомстить своему врагу и затем, после этого, сдали назад, чтобы прокрасться в суд и нанять с помощью взяток целую свору визгливых адвокатов, чтобы они дрались в той схватке, о которой вы столь храбро протрубили, – это на первый взгляд всегда будет считаться очень пристойным и благоразумным – самой мудрой задней мыслью, но, по своей основе, весьма низким деянием. Фредерик не был человеком, в жилах которого текла бы водянистая кровь, ну, а у Глена, безусловно, было немало дурной крови.
Более того, Пьеру казалось вполне ясным, что, только доведя Люси до полного сумасшествия и приложив усилия, чтобы доказать это посредством тысячи маленьких грязных подробностей, мог закон преуспеть в том, чтобы вырвать ее из убежища, которое она себе добровольно избрала; такое развитие событий одинаково претило заинтересованным сторонам по обе стороны баррикад.
Что тогда могли бы сделать эти двое, в ком кровь кипела от бешенства? Возможно, они могли бы патрулировать улицы и, едва увидев Люси без сопровождения, похитить ее и вернуть домой. Или, если бы рядом с ней был Пьер, тогда избили бы его до полусмерти багром[205] или палкой, играя по-честному или напав из-за угла; и после – прощай, Люси! Или, если Люси будет постоянно находиться в своей комнате, то напасть на Пьера совершенно открыто, сбить его с ног и избить до полной неузнаваемости, покрыть его градом и тьмой ударов, подсказанных ненавистью и обидой, так что, смятый под колесом такого позора, Пьер должен был бы почувствовать себя разбитым, и тогда они могли бы пожать плоды своей низости.
Ни невнятное бормотание духов в старом доме, посещаемом призраками, ни адское и зловещее знамение, увиденное ночью в небесах, не заставят волосы гордого благородного человека встать дыбом на голове так, как когда он прокручивает в своем уме картины некоего возможного грязного, публичного и реального бесчестья. Это не страх – это ночной кошмар для гордости, который более ужасен, чем любой страх. Тогда, благодаря бескрайнему воображению, чувствуется, как раскаленное клеймо убийцы Каина проступает на лбу и старый, уже побывавший в деле, заржавевший от крови нож стиснут в занесенной для удара руке.