Несомненно, эти два молодых человека должны плести против него какой-то яростный заговор; эхо их язвительных проклятий, которыми они осыпали Пьера на лестнице, до сих пор звенело в его ушах, проклятий, от безрассудных ответов на которые он тогда с большим трудом удержался – он остро чувствовал сверхъестественность той безумной, пенящейся ненависти, с которой вспыльчивый брат бросался на оскорбителя чести сестры, – вне всяких сомнений, то была самая бескомпромиссная из всех известных человеческих страстей, – и он не забывал о неприглядной правде, которая гласит, что если такой брат поразит врага прямо за столом у родной матери, то окружающие и все судьи встанут на его сторону, признавая все допустимым для благородной души, пришедшей в бешенство из-за бесчестья любимой сестры, причиненного ей проклятым соблазнителем, примеряя на себя свои собственные чувства, как если бы он на самом деле был тем, кем Фредерик его столь живо воображал, помня о том, что в любовных делах ревность выступает помощником и что ревность Глена удвоилась из-за необычайной злобы зримых обстоятельств, по прихоти которых Люси с презрением отвергла объятия Глена и сбежала к его всегда счастливому и теперь уже женатому сопернику и как бы своенравно и бесстыдно угнездилась там, – припоминая все эти глубокие побуждения обоих своих врагов, Пьер не мог не ожидать в скором будущем яростной схватки. Эта буря страстей в его душе была подкреплена его решением, принятым в час размышлений, спокойнейший из возможных. Буря страстей в его душе находила поддержку в том решении, которое он принял в час самых холодных, по возможности, размышлений. Буря и спокойствие, оба сказали ему – позаботься о себе, о Пьер!
Убийства совершаются маньяками; но серьезные мысли об убийстве – это удел хладнокровных головорезов. Пьер был именно таким – рок или что там еще сделал его таким. Но именно таков он был. И когда эти картины проплыли перед его мысленным взором, когда он подумал обо всех двусмысленностях, которые окружали его, каменные стены со всех сторон, которые он не мог преодолеть, миллион раздражающих обстоятельств его в высшей степени злой доли, то последняя призрачная надежда на счастье ускользнула от него, сгорела, как в языках пламени, и, глядя в будущее, он видел лишь черную бездонную пропасть преступления, к самому краю которой его оттеснили, где он, шатаясь, каждый час боролся с собой, – тогда он ликующе приветствовал предельную ненависть Глена и Фредерика; и убийство, совершенное, чтобы отразить их бесчестный удар на публике, казалось единственным достойным продолжением такой отпетой карьеры.
Как статуя, коя, водруженная на крутящийся пьедестал, показывает то одну свою конечность, то другую, то лицо, то спину, то бок, постоянно меняя также свой общий профиль, так кружится и скульптурная душа человека, когда ее поворачивает рука правды. Только ложь никогда не меняет, а посему не ищите в Пьере никакого постоянства. Ни один лицемерный конферансье не появляется за ним следом, чтобы называть каждое его превращение. Улавливайте смены его превращений, и да будет вам в помощь ваша интуиция.
Прошел еще день; Глен и Фредерик никак не заявили о себе, и Пьер, Изабелл и Люси жили вместе. Участие Люси в домашней жизни стало оказывать замечательное действие на Пьера. Иногда, для тайно-зоркого взгляда Изабелл, он, казалось, смотрел на Люси с выражением, плохо подходящим для их простых, так называемых, исключительно родственных отношений, а потом также с другим выражением, еще более для нее непонятным, – выражением страха и благоговейного трепета, не без примеси нетерпения. Но его личное отношение к Люси было сама деликатность и любящая внимательность – ничего больше. Он никогда не оставался с ней наедине; хотя, как прежде, иногда оставался наедине с Изабелл.
Люси, казалось, совсем не желала добиться для себя какого-то места рядом с ним, не проявляла ни малейшего нежелательного любопытства по отношению к Пьеру и никакого болезненного смущения – к Изабелл. Несмотря на это, казалось, она все более и более, час за часом, каким-то необъяснимым образом скользила меж ними, не касаясь их. Пьер чувствовал, что некая странная божественная сила была рядом с ним, охраняла его от некоего небывалого зла, а Изабелл живо ощущала какую-то неуловимую беглую поддержку. Все же когда все трое были вместе, то чудесное спокойствие, и кротость, и полное отсутствие какой бы то ни было подозрительности у Люси исключало всякую возможность обыкновенного замешательства; так что если замешательство когда и царило под этой крышей, то это происходило в те моменты, когда Пьер оставался наедине с Изабелл, после того как Люси покидала их безо всякого умысла.
Тем временем Пьер все еще работал над своей книгой, с каждой минутой становясь все более чувствительным ко всякого рода обстоятельствам, крайне неблагоприятным, под влиянием которых продвигались его труды. И так как теперь его сосредоточенная работа, продвигаясь вперед быстрыми темпами, требовала от него все больше и больше напряжения и сил, он стал чувствовать, что он все меньше и меньше привносит в нее. Ибо это было не только личное мучение Пьера, быть незримо – хотя и непредумышленно – подгоняемым и в период душевной незрелости пытаться создать зрелое произведение, – обстоятельство, достаточно плачевное само по себе; но также, переживая период неотступного безденежья, он вдобавок оказался втянут в долгую и затянувшуюся в выполнении работу, и совершенно неизвестно было, ждет ли это в конце коммерческий успех. Почему так обстояли дела, с чего все началось, можно было бы объяснить до конца и к большой пользе, но пространство и время приказывают молчать.
В конце концов, домашние заботы – где достать денег на оплату аренды и на хлеб? – так сильно стеснили его, что уже не имело значения, закончена его книга или нет, а первые страницы нужно было отослать издателю; и к этому добавлялось страдание иного рода, поскольку опубликованные страницы теперь задавали тон всей остальной рукописи и на все последующие мысли и находки Пьера диктовали ему: «Так-то и так-то; то-то и то-то; или все будет плохо сочетаться». Следовательно, была ли книга уже ограниченной, связанной обстоятельствами и обреченной на несовершенство даже до того, как она обретет какую-то законченную форму или просто заключение? О, кто опишет ужасы бедности начинающего писателя – ужасы, коим несть числа? Пока глупый Миллторп бранился с ним из-за задержки рукописи на несколько недель и месяцев, с какой горечью Пьер, отвечая молчанием на его упреки, чувствовал всем сердцем, что над величайшими работами в истории человечества их авторы трудились не недели и месяцы, не годы и годы, но в течение своей жизни, отказавшись от всего и посвятив себя делу без остатка. Несмотря на то что обе его руки были схвачены девушками, которые пожертвовали бы ради него своей жизнью, по части покровительства самых непостижимых, высочайших сил Пьер был начисто лишен сочувствия со стороны Бога, человека, зверя или растения. Живя в одном городе вместе с сотнями и тысячами других человеческих существ, Пьер был так же одинок, как на полюсе.
И самым большим горем было следующее: обо всем этом не подозревал никто извне, и это оставалось полной тайной вовне – те самые кинжалы, которые ранили его, заносили над ним со смехом глупость, невежество, меднолобость, самодовольство и всеобщая близорукость и слепота окружающих. Его стало до костей пробирать чувство, что силы титана были преждевременно перехвачены ножницами судьбы. Он был как лось, которому перерезали сухожилия. Все позывы думать, или двигаться, или лежать неподвижно, казалось, были будто созданы для того, чтобы насмехаться над ним и мучить. Словно ему даровано благородство для того только, чтобы он мог уронить его в грязь. И тем не менее его природное упрямство еще не выдохлось. Несмотря на разбитое сердце и голову в огне, несмотря на всю мрачную усталость, и смертельное изнеможение, и сонливость, и головокружение, и проблески сумасшествия, все же он держался стойко, как полубог. Корабль его души предвидел неизбежные рифы, но решился плыть дальше и бесстрашно пойти ко дну. Он платил колкостью за колкость и насмехался над обезьянами, которые ему надоедали. Имея душу атеиста, он писал самые благочестивые труды; страдая, чувствуя, что смерть стоит у него за спиной, он создавал живые и радостные образы. Когда боль когтями впивалась в сердце, он писал про смех. И все прочее он также маскировал под столь ладно скроенной и подвижной портьерой бесконечно-многозначной философии. Ибо, чем больше и больше он писал, чем глубже и глубже погружался, тем яснее Пьер видел постоянную неуловимость правды – повсеместную потаенную лживость даже самых великих и чистых мыслей, которые попадали на бумагу. Словно крапленые карты, страницы всех великих книг были тайно подтасованы. Пьер занимался не чем иным, как создавал еще одну колоду, только очень скверную колоду и совсем неумело крапленную. Получалось, что он не топтал ничего, кроме своих собственных стремлений; ничто он не ненавидел так сильно, как величайшие стороны своей души. Самый яркий успех теперь представлялся ему нестерпимым, с тех пор как он ясно увидел, что самый яркий успех никогда не бывает единственным отпрыском достижения, но зависит от достижения на одну тысячную и на остальные девяносто девять процентов от стечения обстоятельств, которые так совпали. Словом, прежде всего он презирал те лавры, которые, в самой природе вещей, никогда не могут присуждаться по справедливости. Но из-за подобных рассуждений всякое земное честолюбие навсегда отлетело от него, а стечение обстоятельств вынудило принять участие в алчной схватке за успех. Словом, прежде всего Пьер чувствовал жгучие укусы тайного жала, принимая что похвалы, что порицания, в равной степени нежеланные и в равной степени непременно вызывающие у него ненависть. Словом, прежде всего он чувствовал все возрастающее презрение истинного высокомерия ко всему необъятному сборищу бесконечно ничтожных критиков. Его презрение было того сорта, что нашептывает: это того не стоит – питать презрение. Те, кого он презирал больше всех, никогда не знали об этом. В своем одиноком маленьком кабинете Пьер предвкушал все, что мир мог ему дать, все похвалы или осуждение; и, таким образом, предугадывая вкус питья в обеих чашах, он столь живо вообразил его, что как будто заранее отведал и то и другое. Пора всех панегириков, всякого осуждения и критики на все лады наступила слишком поздно для Пьера.