Пьер Перекати-поле — страница 17 из 66

иректором. Это комичное пререкание при громком смехе присутствующих затянулось бы надолго, к великой досаде Вашара, если бы я не положил ему конец. Видя, что все развеселились, и заметив, что лошадь капитана держит солдат, пока капитан выбивается из сил, пытаясь образумить Марко, я вскочил на эту красивую и хорошо оседланную лошадь; я так быстро вонзил ей шпоры в брюхо, что ошеломленный солдат выпустил поводья, и я умчался вперед, как стрела, делая Империа знак следовать за мной. Она меня поняла и одобрила, да к тому же ее кобыла имела привычку следовать за тем конем, которым я завладел. Я не умел ездить верхом, но я обладал сильными ногами, гибким телом и уверенностью крестьянина. Для большей верности я поднял стремена и галопировал точно так же, как во время оно, когда носился по свежескошенным лугам на неоседланной лошади с простой веревкой, заменявшей узду. Империа, тоже выросшая в деревне, была замечательной наездницей. В мгновение ока мы пронеслись по большой площади Мартруа и по всему Орлеану, а за нами, на значительном расстоянии, следовала остальная кавалькада, смеясь, крича и аплодируя. Молодые офицеры были в восторге от моей смелости и от шутки, сыгранной над капитаном. Что касается его, то вы понимаете, что он смеялся неискренне; но для того, чтобы не привлекать особенного внимания к неприятной случайности, жертвой которой он оказался, он поскорее уселся в коляску с Белламаром и Марко, отказавшимся от защиты дам, раз я так поддержал честь нашей труппы. Разумеется, коляска, вожжами которой завладел Вашар, все хлеставший лошадь совершенно напрасно, не могла нагнать всадников. Имериа попросила меня подождать остальных наездников, но как только они очутились подле нас, мы опять понеслись во всю прыть, твердо намереваясь не дать себя обогнать и не доставить капитану возможности настичь нас.

Таким образом мы доехали до того места, где должны были покинуть берега Луары и углубиться во владения барона, а дороги тут мы не знали. Езда привела мою спутницу в такое оживление, в каком я никогда ее не видал.

— Как вы хороши! — вскричал я вне себя, когда она остановилась, спрашивая меня, в какую сторону ехать теперь.

Она доверяла мне, как вы помните, с того дня, как я поклялся ей не ухаживать за нею, а потому она не усмотрела ничего дурного в моем восклицании и в моем волнении.

— Мне следовало бы быть такой на сцене, не правда ли, — отвечала она, — а не холодною, как я бываю обыкновенно? Хорошо, но я могу сказать то же самое и о вас; к несчастью, мы не можем играть на сцене верхом.

Наступила как раз подходящая минута, чтобы спросить ее, что она думает обо мне, и случай был самый удобный. Нашим лошадям надо было передохнуть, с них так и струился пот. Мы опустили поводья, предполагая, что они сами найдут дорогу, и так как мы опередили других, то могли теперь обменяться несколькими словами.

— Вы уверяете, — сказал я Империа, — что вы холодны на сцене; не говорите ли вы это для того, чтобы утешить меня, — холодного на сцене, как лед?

— Вы холодны на сцене, как лед, это правда, но это вовсе неважно, если вы сами не застыли.

— Я боюсь, что я навсегда останусь таким.

— Вы не можете этого знать.

— А что вы об этом думаете?

— Пока еще ничего, еще слишком рано.

— А кроме того, вам это решительно все равно?

— Почему вы мне это говорите?

— Мне показалось…

— Отчего же?

— Вы не можете принимать во мне большого участия.

— Что же я сделала, что лишилась вашего прежнего доверия? Ну-с, говорите!

— У вас такой вид, точно вы совсем забыли о моем существовании.

— Если у меня такой вид, то этот вид обманчив. Я постоянно говорю о вас с Белламаром и не далее как вчера сказала ему, что с каждым днем я все более вас люблю и уважаю.

— Почему? Прошу вас, скажите, почему; мне так хотелось бы знать, чем я могу заслужить вашу дружбу и дружбу господина Белламара!

— Это я могу вам сказать: видите ли, вы добры, искренни, преданны, умны и не имеете никаких пороков. Словом, вы стоите Леона, но вы живее, любезнее и общительнее его.

— Если так, то я весьма счастлив, но, однако, если во мне никогда не окажется таланта…

— Тогда, к несчастью, вам придется с нами расстаться.

— Отчего? Разве я не могу быть полезен в каком-нибудь другом амплуа, кроме амплуа любовников? Сколько людей живет театром, не имея таланта.

— Тогда им живется плохо. Не следует заниматься тем делом, которого не любишь.

— Но я люблю театр, несмотря на свое ничтожество, и многие разделяют эту судьбу.

— Если так… то идите смело вперед, если вы не честолюбивы…

— Я не честолюбив, я.., впрочем, я сам хорошенько не знаю, что я такое.

— Я вам скажу, кто вы. У вас вкусы артиста, и вы будете, вероятно, в театре, удастся ли вам актерское поприще или вы станете делать что-либо другое. Вы любите эту до беззаботности ненадежную жизнь, эти путешествия, эти новые лица и новые мысли, новые предметы для наблюдений, удовольствия или критики; а особенно вы любите то, что и я люблю всего больше во всем этом, а именно — товарищескую кучку, приятную или нет, разношерстную, забавную или трогательную, достойную порицания или раздражающую, — словом, совместную жизнь с несколькими людьми! В конце концов это похоже на семейную жизнь, но без ее нескончаемых уз, глубоких терзаний и страшной ответственности. Но мне кажется, что, имея директором Белламара, нельзя быть несчастным, и в той жизни, которую мы с ним ведем, все меня забавляет и интересует.

— Я совершенно разделяю ваш образ мыслей. Значит, если, даже навсегда лишенный таланта и успеха, я привяжусь к этой беззаботной и приятной жизни, вы не примете меня за одного из тех несчастных безумцев, что упорно цепляются за смешную иллюзию? Вы не станете презирать меня?

— Конечно, нет, потому что я нахожусь в том же самом положении, как и вы. Я упорно пробую артистическую карьеру, ничуть не уверенная в удаче, и чувствую, что так или иначе, а я от нее не откажусь, даже если не приобрету настоящего таланта. Что делать! Это так: когда полюбишь сцену, то все остальное наводит одну скуку.

— А между тем это ведь не ваша естественная среда? Вам, может быть, представится раньше или позже случай сделать то, что называют выгодной партией?

— Я не хочу делать выгодной партии!

— Однако же вы не согласились бы и на такой брак, который поверг бы вас в нищету?

— Нет, конечно, ради будущих детей, потому что, если бы дело шло только о себе… лично я совершенно равнодушна ко всем лишениям. Если трудиться и жить аккуратно, то всегда можно иметь все необходимое.

— Позвольте мне сказать вам, что никто вас не знает. Все ваши товарищи считают вас осторожной, холодной и даже честолюбивой. Белламар предсказал вам большую будущность; они воображают, что вы пожертвуете всем для этой цели.

— Если бы я верила в это.., быть может, я сочла бы своим долгом пожертвовать для этого всем; но я слишком мало верю в это, чтобы серьезно этим заниматься. Я стараюсь, как могу, я пытаюсь понимать и жду.

— И вы не считаете себя несчастливой, выжидая таким образом? Вы веселы?

— Да, как видите!

— Это потому, что вы уверены в том, кто вас любит…

— Разве я сказала, что меня кто-нибудь любит?

— Вы сказали, что любите кого-то.

— Это не одно и то же.

— Неужели вы любите неблагодарного?

— А может быть, он и неблагодарен; допустим, что он и не подозревает об этом предпочтении.

— Ну, тогда он слепой, он дурак, он настоящая скотина!

Она расхохоталась, и ее веселость заставила меня подпрыгнуть от радости. Я вообразил себе, что она выдумала эту любовь, предохраняющую против глупых деклараций, в минуту скуки или опасения, и что сердце ее так же свободно, как и ее жизнь. Она была достаточно шаловлива для того, чтобы придумать эту уловку; я знал это потому, что с тех пор, как мы путешествовали, она проявила свой настоящий характер, постоянно сдержанный в присутствии посторонних, но удивительно игривый и даже поддразнивающий с товарищами, а так как она не была хитрой притворщицей, то она, конечно, не старалась надуть меня наедине со мной.

— Значит, — вскричал я, — вы просто посмеялись надо мной, вы никого не любите?

Она обернулась, как бы собираясь отвечать мне; но, заметив всадника, опередившего других и быстро приближавшегося к нам, она побледнела и сказала мне, указывая на него:

— Это капитан! Должно быть, он взял лошадь у одного из своих молодых офицеров. Неужели эти военные такие трусы? Неужели они не посмели уберечь нас от столкновения?

— Ну, так что же? Чего вы страшитесь этого Вашара?

— Чего я страшусь..? Не знаю, я боюсь ссоры с вами!

— В вашем присутствии? Я не доставлю ему этого удовольствия. Заставим его прокатиться хорошенько, раз он нас к этому подталкивает.

— Вот именно, — отвечала она, — бежим!

Мы понеслись как вихрь и доскакали до безобразного большого дома, преглупо окрашенного в розовую краску; лошади наши примчали нас во двор, в котором три горшка герани, сожженной солнцем, вместе с двумя отвратительными львами из терракоты составляли украшение замка.

Нас принял сам барон де Вашар, имевший ошеломленный вид, но понявший или предположивший при виде наших лошадей, что мы принадлежим к числу его приглашенных. Это был человек лет сорока пяти, чуть-чуть старше своего брата, капитана; быть может, они были даже близнецами, я этого не помню. Они удивительно походили друг на друга: от же небольшой рост, крепкое телосложение, высокие плечи, тот же румяный цвет лица, те же белокурые, седеющие жидкие волосы, тот же короткий, точно позабытый тут нос, выпуклые глаза, те же выдающиеся, торчащие вперед, как у пугливых лошадей, уши, массивная, выдающаяся челюсть. Только выражение этих двух лиц, будто отлитых в одной форме, существенно разнилось. Выражение лица старшего брата было кроткое и глупое, а выражение лица капитана — глупое и раздражительное. Кроме того, у них была общая привычка, вернее сказать, общий недуг, который мы скоро подметили.