О древо родины, не с неба ли пролился
Источник гибели и беды возрастил?
Иль благородный сок нежданно истощился?
Иль ядовитый ветр побеги отравил?
Нет, черви, тихие, глухие слуги смерти,
Замыслили беду принесть исподтишка,
Осмелились они, губительные черви,
Нам осквернить плоды в зародыше цветка.
И вот один из них предстал перед глазами:
«Чтоб ныне властвовать, надменно хмуря лоб,
Нам подлость низкая протягивает знамя:
Эй, братья-граждане, готовьте трон и гроб!
Пусть это дерево, чья так пышна вершина,
Под нашим натиском, сгнивая, упадет,
А у подножия разверзнется пучина,
Что роем мы тебе, о дремлющий народ!»
Он правду говорил: святого древа лоно
Посланники могил прожорливо грызут;
С небесной высоты легла на землю крона,
И древний ствол его прохожий топчет люд.
Ты верить нам три дня дозволил, боже правый,
Что снова греет нас луч милости твоей;
Спаси же Францию и всходы ее славы
От сих, в июльский зной родившихся червей!
БондиПеревод И. и А. Тхоржевских
Всяких званий господа,
Эмиссары
И корсары —
К деньгам жадная орда —
Все сюда,
Сюда!
Сюда!
Мы все поклонники Ваала.
Быть бедным — фи! Что скажет свет?..
И вот — во имя капитала —
Чего-чего в продаже нет!
Все стало вдруг товаром!
Патенты, клятвы, стиль…
Веспасиан недаром
Ценить учил нас гниль!..{154}
Всяких званий господа,
Эмиссары
И корсары —
К деньгам жадная орда —
Все сюда,
Сюда!
Сюда!
Живет продажей индульгенций
Всегда сговорчивый прелат.
И ложью проданных сентенций
Морочит судей адвокат.
За идеал свободы
Сражаются глупцы…
А с их костей доходы
Берут себе купцы!..
Всяких званий господа,
Эмиссары
И корсары —
К деньгам жадная орда —
Все сюда,
Сюда!
Сюда!
Дать больше благ для большей траты
Спешит промышленность для всех,
Но современные пираты
Ей ставят тысячи помех!..
И не стыдятся сами
Обогащать свой дом
Отчаянья слезами
И гения трудом!
Всяких званий господа,
Эмиссары
И корсары —
К деньгам жадная орда —
Все сюда,
Сюда!
Сюда!
Корона нынче обнищала…
Лохмотья кажет всем она.
Но миллионы, как бывало,
С народа стребует казна.
Немало есть, как видно,
Тиранов-королей,
Что нищим лгут бесстыдно
О нищете своей!
Всяких званий господа,
Эмиссары
И корсары —
К деньгам жадная орда —
Все сюда,
Сюда!
Сюда!
Поэт — и тот не чужд расчета!
Все за богатством лезут в грязь:
Закинуть удочку в болото —
Спешит и выскочка и князь!
Вот — жертва банкометов —
Понтер кричит: «Мечи!»
И сколько сводят счетов
На свете палачи!
Всяких званий господа,
Эмиссары
И корсары —
К деньгам жадная орда —
Все сюда,
Сюда!
Сюда!
Сюда! Скорей! Рукой Фортуны
Здесь новый клад для вас открыт:
В Бонди, на дне одной лагуны,
Кусками золото лежит…
Хоть каждый там от смрада
Зажмет невольно нос,
Но жатвы ждать и надо
В том месте, где навоз!
Всяких званий господа,
Эмиссары
И корсары —
К деньгам жадная орда
Все сюда,
Сюда!
Сюда!
И все — да, все! — в болоте смрадном
Сокровищ ищут… Плачу я!
Но стыд утрачен в мире жадном, —
И скорбь осмеяна моя!
Солдаты! В битву шли вы,
Как шел Наполеон:
От рыцарей наживы
Закройте ж Пантеон!
Всяких званий господа,
Эмиссары
И корсары —
К деньгам жадная орда —
Все сюда,
Сюда!
Сюда!
Смерть и полицияПеревод Я. Лебедева
Я из префектуры к вам направлен.
Наш префект тревожится о вас.
Говорят, вы при смерти… Доставлен
Нам вчера был экстренный приказ —
Возвратить здоровье вам тотчас.
Прекратите всякое леченье:
От него лишь докторам жиреть.
Ваша смерть теперь под запрещеньем, —
Не посмейте, сударь, умереть!
Хоронить вас было б нам неспоро!
Гроб окружат тысячной толпой
Плакальщики низкого разбора,
Падкие на всяческий разбой.
Или вы хотите, сударь мой,
Чтоб империя о гроб споткнулась,
Чтоб в могилу с вами ей слететь?
Вам смешно, вы даже улыбнулись!
Не посмейте, сударь, умереть!
Запретили вам сопротивленье
Император и его совет:{156}
«Хоть он пел народу в утешенье,
Все же он — нестоящий поэт,
В нем совсем к нам преданности нет».
В списке нет такого гражданина!{157}
Велено за вами глаз иметь,
Вы со всяким сбродом заедино, —
Не посмейте, сударь, умереть!
Дайте срок. Законность, сытость всюду
Милостию трона процветут.
Золота нам всем отсыплют груду,
А свободе руки отсекут.
И тогда уж болтовне капут.
О печати сгинет даже память!
Баста — разномыслие иметь!
Вновь народ помирится с попами!
Не посмейте, сударь, умереть!
Что ни год, то будет умаляться,
Доложу вам, ваша слава! Да-с!
И венок ваш будет осыпаться…
Вот тогда-то, сударь, в добрый час
Помирайте, не тревожа нас.
Без шумихи отвезем вас сразу
На кладбище втихомолку тлеть.
А пока извольте внять приказу —
Не посмейте, сударь, умереть!
Огюст БарбьеСтихотворения
ВступлениеПеревод П. Антокольского
Ни кротостью, ни негой ясной
Черты любимых муз не привлекают нас.
Их голоса звучат сурово и пристрастно,
Их хор разладился, у каждой свой рассказ.
Одна, угрюмая, как плакальщица,{160} бродит
В ущельях диких гор, у брега волн морских.
С гробницы короля другая глаз не сводит,{161}
Владыкам сверженным свой посвящает стих,
Поет на тризнах роковых.
А третья, наконец, простая дочь народа,
Влюбилась в город наш, в его тревожный ад,
И ей дороже год от года
Волненье площадей и залпы с баррикад,
Когда, грозней, чем непогода,
Шлет Марсельеза свой рыдающий раскат.
Читатель-властелин, я с гордой музой этой
Недаром встретился в крутые времена,
Недаром с той поры мерещится мне где-то
На людной улице она.
Другие музы есть, конечно,
Прекрасней, и нежней, и ближе к дали вечной,
Но между всех сестер я предпочел ее,
Ту, что склоняется к сердцам мятежным близко,
Ту, что не брезгует любой работой низкой,
Ту, что находит жизнь в любой грязи парижской,
Чтоб сердце вылечить мое.
Я тяжкий выбрал труд и не знавался с ленью,
На горе голосам, звучащим все грозней,
Хотел я отвратить младое поколенье
От черной славы наших дней.
Быть может, дерзкое я выбрал направленье,
Махины, может быть, такой
Не сдвину и на пядь слабеющей рукой.
Но если жизнь пройдем мы розно,
Мы оба, дети городов, —
Пусть муза позовет, ответить я готов,
Откликнуться готов на этот голос грозный!
Читатель-властелин, пусть я замедлю шаг,
Но праведные изреченья
Вот этих медных губ звучат в моих ушах,
Пусть наши партии, постыдно оплошав,
Равно повинны в преступленье —
Но пред лицом вседневных зол
Поэт узнал свое гражданское значенье:
Он — человечества посол.{162}
Ямбы
ПрологПеревод П. Антокольского
Твердят, что мой восторг оплачен чьей-то взяткой,
Что стих мой плавает в любой канаве гадкой,
Что я, как Диоген, дырявый плащ влачу
И над кумирами из бочки хохочу,
Что все великое я замарал в чернилах,
Народ и королей, — всех разом осквернил их.
Но чем же все-таки касается меня
Та шарлатанская крикливая брехня?
Чем оскорбят меня в своем однообразье
Торговцы пафосом и плясуны на фразе?
Я не взнуздал стиха, и потому он груб, —
Сын века медного, звучит он медью труб.{163}
Язык житейских дрязг его грязнил, бывало,
В нем ненависть ко лжи гиперболы ковала.
Святошу и ханжу ни в чем не убедив,
Пускай суров мой стих, но он всегда правдив.
Собачий пирПеревод В. Г. Бенедиктова
Когда взошла заря и страшный день багровый,
Народный день настал,
Когда гудел набат и крупный дождь свинцовый
По улицам хлестал,
Когда Париж взревел, когда народ воспрянул
И малый стал велик,
Когда в ответ на гул старинных пушек грянул
Свободы звучный клик, —
Конечно, не было там видно ловко сшитых
Мундиров наших дней, —
Там действовал напор лохмотьями прикрытых,
Запачканных людей,
Чернь грязною рукой там ружья заряжала,
И закопченным ртом,
В пороховом дыму, там сволочь восклицала:
«. . умрем!»
А эти баловни в натянутых перчатках,
С батистовым бельем,
Женоподобные, в корсетах на подкладках,
Там были ль под ружьем?
Нет! их там не было, когда, все низвергая
И сквозь картечь стремясь,
Та чернь великая и сволочь та святая
К бессмертию неслась.
А те господчики, боясь громов и блеску
И слыша грозный рев,
Дрожали где-нибудь вдали, за занавеской
На корточки присев.
Их не было в виду, их не было в помине
Средь общей свалки там,
Затем, что, видите ль, свобода не графиня
И не из модных дам,
Которые, нося на истощенном лике
Румян карминных слой,
Готовы в обморок упасть при первом крике,
Под первою пальбой;
Свобода — женщина с упругой, мощной грудью,
С загаром на щеке,
С зажженным фитилем, приложенным к орудью,
В дымящейся руке;
Свобода — женщина с широким, твердым шагом,
Со взором огневым,
Под гордо реющим по ветру красным флагом,
Под дымом боевым;
И голос у нее — не женственный сопрано:
Ни жерл чугунных ряд,
Ни медь колоколов, ни шкура барабана
Его не заглушат.
Свобода — женщина; но, в сладострастье щедром
Избранникам верна,
Могучих лишь одних к своим приемлет недрам
Могучая жена.
Ей нравится плебей, окрепнувший в проклятьях,
А не гнилая знать,
И в свежей кровию дымящихся объятиях
Ей любо трепетать.
Когда-то ярая, как бешеная дева,
Явилась вдруг она,
Готовая дать плод от девственного чрева,
Грядущая жена!
И гордо вдаль она, при криках исступленья,
Свой простирала ход
И целые пять лет горячкой вожделенья
Сжигала весь народ;
А после кинулась вдруг к палкам, к барабану
И маркитанткой в стан
К двадцатилетнему явилась капитану:
«Здорово, капитан!»
Да, это все она! она, с отрадной речью,
Являлась нам в стенах,
Избитых ядрами, испятнанных картечью,
С улыбкой на устах;
Она — огонь в зрачках, в ланитах жизни краска,
Дыханье горячо,
Лохмотья, нагота, трехцветная повязка
Чрез голое плечо,
Она — в трехдневный срок французов жребий вынут!
Она — венец долой!
Измята армия, трон скомкан, опрокинут
Кремнем из мостовой!
И что же? о позор! Париж, столь благородный
В кипенье гневных сил,
Париж, где некогда великий вихрь народный
Власть львиную сломил,
Париж, который весь гробницами уставлен
Величий всех времен,
Париж, где камень стен пальбою продырявлен,
Как рубище знамен,
Париж, отъявленный сын хартий, прокламаций,
От головы до ног
Обвитый лаврами, апостол в деле наций,
Народов полубог,
Париж, что некогда как светлый купол храма
Всемирного блистал,
Стал ныне скопищем нечистоты и срама,
Помойной ямой стал,
Вертепом подлых душ, мест ищущих в лакеи,
Паркетных шаркунов,
Просящих нищенски для рабской их ливреи
Мишурных галунов,
Бродяг, которые рвут Францию на части
И сквозь щелчки, толчки,
Визжа, зубами рвут издохшей тронной власти
Кровавые клочки.
Так вепрь израненный, сраженный смертным боем,
Чуть дышит в злой тоске,
Покрытый язвами, палимый солнца зноем,
Простертый на песке;
Кровавые глаза померкли: обессилен,
Свирепый зверь поник,
Раскрытый зев его шипучей пеной взмылен,
И высунут язык.
Вдруг рог охотничий пустынного простора
Всю площадь огласил,
И спущенных собак неистовая свора
Со всех рванулась сил;
Завыли жадные, последний пес дворовый
Оскалил острый зуб
И с лаем кинулся на пир ему готовый,
На недвижимый труп.
Борзые, гончие, легавые, бульдоги —
Пойдем! — и все пошли:
Нет вепря — короля! Возвеселитесь, боги!
Собаки — короли!
Пойдем! Свободны мы — нас не удержат сетью,
Веревкой не скрутят,
Суровой сторож нас не приударит плетью,
Не крикнет: «Пес! Назад!»
За те щелчки, толчки хоть мертвому отплатим;
Коль не в кровавый сок
Запустим морду мы, так падали ухватим
Хоть нищенский кусок!
Пойдем! — и начали из всей собачьей злости
Трудиться что есть сил;
Тот пес щетины клок, другой — обглодок кости
Клыками захватил,
И рад бежать домой, вертя хвостом мохнатым,
Чадолюбивый пес:
Ревнивой суке в дар и в корм своим щенятам
Хоть что-нибудь принес;
И, бросив из своей окровавленной пасти
Добычу, говорит:
«Вот, ешьте: эта кость — урывок царской власти,
Пируйте — вепрь убит!»
ЛевПеревод П. Антокольского
Я был свидетелем той ярости трехдневной,
Когда, как мощный лев, народ метался гневный
По гулким площадям Парижа своего,
И в миг, когда картечь ошпарила его,
Как мощно он завыл, как развевалась грива,
Как морщился гигант, как скалился строптиво…
Кровавым отблеском расширились зрачки.
Он когти выпустил и показал клыки.
И тут я увидал, как в самом сердце боя,
В пороховом дыму, под бешеной пальбою,
Боролся он в крови, ломая и круша,
На луврской лестнице… И там, едва дыша,
Едва живой, привстал и, насмерть разъяренный,
Прочь опрокинул трон, срывая бархат тронный,
И лег на бархате, вздохнул, отяжелев, —
Его Величество народ, могучий лев!
Вот тут и началось, и карлики всей кликой
На брюхах поползли в его тени великой.
От львиной поступи одной лишь побледнев,
Старалась мелюзга ослабить этот гнев,
И гриву гладила, и за ухом чесала,
И лапу мощную усердно лобызала,
И каждый звал его, от страха недвижим,
Своим любимым львом, спасителем своим.
Но только что он встал и отвернулся, сытый
Всей этой мерзостью и лестью их открытой,
Но только что зевнул и, весь — благой порыв,
Горящие глаза на белый день открыв,
Он гривою тряхнул и, зарычав протяжно,
Готовился к прыжку и собирался важно
Парижу объявить, что он — король и власть, —
Намордник тотчас же ему защелкнул пасть.
Девяносто третий годПеревод П. Антокольского
Был день, когда, кренясь в народном урагане,
Корабль Республики в смертельном содроганье,
Ничем не защищен, без мачт и без ветрил,
В раздранных парусах, средь черноты беззвездной,
Когда крепчал Террор в лохмотьях пены грозной,
Свободу юную едва не утопил.
Толпились короли Европы, наблюдая,
Как с бурей борется Республика младая, —
Угроза явная для королей других!
Корсары кинулись к добыче, торжествуя,
Чтоб взять на абордаж, чтоб взять ее живую, —
И слышал великан уже злорадный гик.
Но, весь исхлестанный ударами ненастья,
Он гордо поднялся, красуясь рваной снастью,
И, смуглых моряков набрав по всем портам,
Не пушечный огонь на королей низринул,
Но все четырнадцать народных армий двинул,{167} —
И тут же встало все в Европе по местам!
Жестокая пора, год Девяносто Третий,
Не поднимайся к нам из тех десятилетий,
Венчанный лаврами и кровью, страшный год!
Не поднимайся к нам, забудь про наши смуты:
В сравнении с тобой мы только лилипуты,
И для тебя смешон визг наших непогод.
Нет жгучей жалости к народам побежденным,
Нет силы в кулаках, нет в сердце охлажденном
Былого мужества и прежнего огня, —
А если страстный гнев порою вырастает, —
Мы задыхаемся, нам пороху хватает
Не более, чем на три дня!
ИзвестностьПеревод П. Антокольского
Сейчас во Франции нам дома не сидится,
Остыл заброшенный очаг.
Тщеславье — как прыщи на истощенных лицах,
Его огонь во всех очах.
Повсюду суета и давка людных сборищ,
Повсюду пустота сердец.
Ты о политике горланишь, бредишь, споришь,
Ты в ней купаешься, делец!
А там — бегут, спешат солдат, поэт, оратор,
Чтобы сыграть хоть как-нибудь,
Хоть выходную роль, хоть проскользнуть в театр,
Пред государством промелькнуть.
Там люди всех чинов и состояний разных,
Едва протиснувшись вперед,
К народу тянутся на этих стогнах грязных,
Чтобы заметил их народ.
Конечно, он велик, особенно сегодня,
Когда работу завершил
И, цепи разорвав, передохнул свободней
И руки мощные сложил.
Как он хорош и добр, недавний наш союзник,
Рвань-голытьба, мастеровой,
Чернорабочий наш, широкоплечий блузник,
Покрытый кровью боевой, —
Веселый каменщик, что разрушает троны
И, если небо в тучах все,
По гулкой мостовой пускает вскачь короны,
Как дети гонят колесо.
Но тягостно глядеть, как бродят подхалимы
Вкруг полуголой бедноты,
Что хоть низвержены, а всё неодолимы
Дворцовой пошлости черты.
Да, тягостно глядеть, как расплодилась стая
Людишек маленьких вокруг,
Своими кличками назойливо блистая,
Его не выпустив из рук;
Как, оскверняя честь и гражданина званье,
Поют медовые уста,
Что злоба лютая сильней негодованья,
Что кровь красива и чиста;
Что пусть падет закон для прихоти кровавой,
А справедливость рухнет ниц.
И не страшит их мысль, что превратилось право
В оружье низменных убийц!
Так, значит, и пошло от сотворенья мира, —
Опять живое существо
Гнет спину истово и слепо чтит кумира
В лице народа своего.
Едва лишь поднялись — и сгорбились в унынье.
Иль вправду мы забудем впредь,
Что в очи Вольности, единственной богини,
Должны не кланяясь смотреть?
Увы! Мы родились во времена позора,
В постыднейшее из времен,
Когда весь белый свет, куда ни кинешь взора,
Продажной дрянью заклеймен;
Когда в людских сердцах лишь себялюбье живо,
Забвеньем доблести кичась,
И правда скована, и царствует нажива,
И наш герой — герой на час;
Когда присяги честь и верность убежденью
Посмешище для большинства
И наша нравственность кренится и в паденье
Не рассыпается едва;
Столетье нечистот, которые мы топчем,
В которых издавна живем.
И целый мир лежит в презрении всеобщем,
Как в одеянье гробовом.
Но если все-таки из тяжкого удушья,
Куда мы валимся с тоски,
Из этой пропасти, где пламенные души
Так одиноки, так редки,
Внезапно выросла б и объявилась где-то
Душа трибуна и борца,{169}
Железною броней бесстрашия одета,
Во всем прямая до конца, —
И, поражая чернь и расточая дар свой,
Все озаряющий вокруг,
Взялся бы этот вождь за дело государства,
Поддержан тысячами рук, —
Я крикнул бы ему, как я кричать умею,
Как гражданин и как поэт:
— Ты, вставший высоко! Вперед! Держись прямее,
Не слушай лести и клевет.
Пусть рукоплещущий делам твоим и речи,
Твоею славой упоен,
Клянется весь народ тебе подставить плечи,
Тебе открыть свой Пантеон!
Забудь про памятник! Народ, творящий славу,
Изменчивое существо.
Твой прах когда-нибудь он выметет в канаву
Из Пантеона своего.
Трудись для родины. Тяжка твоя работа.
Суров, бесстрашен, одинок,
Ты завтра, может быть, на доски эшафота
Шагнешь, не подгибая ног.
Пусть обезглавленный, пусть жертвенною тенью
Ты рухнешь на землю в крови,
Добейся от толпы безмолвного почтенья, —
Страшись одной ее любви.
Известность! Вот она, бесстыдница нагая, —
В объятьях целый мир держа
И чресла юные всем встречным предлагая,
Так ослепительно свежа!
Она — морская ширь, в сверканье мирной глади, —
Едва лишь утро занялось,
Смеется и поет, расчесывая пряди
Златисто-солнечных волос.
И зацелован весь и опьянен прибрежный
Туман полуденных песков.
И убаюканы ее качелью нежной
Ватаги смуглых моряков.
Но море фурией становится и, воя,
С постели рвется бредовой, —
И выпрямляется, косматой головою
Касаясь тучи грозовой.
И мечется в бреду, горланя о добыче,
В пороховом шипенье брызг,
И топчется, мыча, бодает с силой бычьей,
Заляпанная грязью вдрызг.
И в белом бешенстве, вся покрываясь пеной,
Перекосив голодный рот,
Рвет землю и хрипит, слабея постепенно,
Пока в отливах не замрет.
И никнет наконец, вакханка, и теряет
Приметы страшные свои,
И на сырой песок, ленивая, швыряет
Людские головы в крови.
ИдолПеревод П. Антокольского
За дело, истопник!{171} Раздуй утробу горна!
А ты, хромой Вулкан, кузнец,
Сгребай лопатою, мешай, шуруй проворно
Медь, и железо, и свинец!
Дай этой прорве жрать, чтобы огонь был весел,
Чтоб он клыками заблистал
И, как бы ни был тверд и сколько бы ни весил,
Чтоб сразу скорчился металл.
Вот пламя выросло и хлещет, цвета крови,
Неумолимое, и вот
Штурм начинается все злее, все багровей,
И каждый слиток в бой идет;
И все — беспамятство, метанье, дикий бормот…
Свинец, железо, медь в бреду
Текут, сминаются, кричат, теряют форму,
Кипят, как грешники в аду.
Работа кончена. Огонь сникает, тлея.
В плавильне дымно. Жидкий сплав
Уже кипит ключом. За дело, веселее,
На волю эту мощь послав!
О, как стремительно прокладывает русло,
Как рвется в путь, как горяча, —
Внезапно прядает и вновь мерцает тускло,
Вулканом пламенным урча.
Земля расступится, и ты легко и грозно
Всей массой хлынешь в эту дверь.
Рабыней ты была в огне плавильни, бронза, —
Будь императором теперь!
Опять Наполеон! Опять твой лик могучий!
Вчера солдатчине твоей
Недаром Родина платила кровью жгучей
За связку лавровых ветвей.
Над всею Францией ненастье тень простерло,
Когда, на привязи гудя,
Как мерзкий мародер, повешена за горло,
Качнулась статуя твоя.{172}
И мы увидели, что у колонны славной
Какой-то интервент с утра
Скрипит канатами, качает бронзу плавно
Под монотонное «ура».
Когда же после всех усилий, с пьедестала,
Раскачанный, вниз головой
Сорвался медный труп, и все затрепетало
На охладевшей мостовой,
И торжествующий вонючий триумфатор
По грязи потащил его,
И в землю Франции был втоптан император, —
О, тем, чье сердце не мертво,
Да будет памятен, да будет не просрочен
Счет отвратительного дня,
И с лиц пылающих не смоем мы пощечин,
Обиду до смерти храня.
Я видел скопище повозок орудийных,
Громоздких фур бивачный строй,
Я видел, как черны от седел лошадиных
Сады с ободранной корой.
Я видел северян дивизии и роты.
Нас избивали в кровь они,
Съедали весь наш хлеб, ломились к нам в ворота,
Дышали запахом резни.
И мальчиком еще я увидал прожженных,
Бесстыдных, ласковых блудниц,
Влюбленных в эту грязь и полуобнаженных,
Перед врагами павших ниц.
Так вот, за столько дней обиды и бесславья,
За весь их гнет и всю их власть
Одну лишь ненависть я чувствую — и вправе
Тебя, Наполеон, проклясть!
Ты помнишь Францию под солнцем Мессидора,{173}
Ты, корсиканец молодой, —
Неукрощенную и полную задора
И незнакомую с уздой?
Кобыла дикая, с шершавым крупом, в мыле,
Дымясь от крови короля,
Как гордо шла она, как звонко ноги били
В освобожденные поля!
Еще ничья рука чужая не простерла
Над ней господского бича,
Еще ничье седло боков ей не натерло,
Господской прихоти уча.
Всей статью девственной дрожала и, напружась,
Зрачками умными кося,
Веселым ржанием она внушала ужас.
И слушала Европа вся.
Но загляделся ты на тот аллюр игривый,
Смельчак-наездник, и, пока
Она не чуяла, схватил ее за гриву
И шпоры ей вонзил в бока.
Ты знал, что любо ей под барабанным громом
Услышать воинский рожок,
И целый материк ей сделал ипподромом,
Не полигон — весь мир поджег.
Ни сна, ни отдыха! Все мчалось, все летело.
Всегда поход, всегда в пути,
Всегда, как пыль дорог, топтать за телом тело,
По грудь в людской крови идти.
Пятнадцать лет она, не зная утомленья,
Во весь опор, дымясь, дрожа,
Топча копытами земные поколенья,
Неслась по следу грабежа.
И наконец, устав от гонки невозможной,
Устав не разбирать путей,
Месить вселенную и, словно прах дорожный,
Вздымать сухую пыль костей,
Храпя, не чуя ног, — военных лет исчадье, —
Сдавая что ни шаг, хоть плачь,
У всадника она взмолилась о пощаде, —
Но ты не вслушался, палач!
Ты ей сдавил бока, ее хлестнул ты грубо,
Глуша безжалостно мольбы,
Ты втиснул ей мундштук сквозь сцепленные зубы,
Ее ты поднял на дыбы.
В день битвы прянула, колени искалечив,
Рванулась, как в года побед,
И глухо рухнула на ложе из картечи,
Ломая всаднику хребет.
И снова ты встаешь из глубины паденья,
Паришь над нами, как орел,
В посмертном облике, бесплотное виденье,
Ты над вселенной власть обрел.
Наполеон уже не вор с чужой короной,
Не узурпатор мировой,
Душивший некогда своей подушкой тронной
Дыханье Вольности живой;
Не грустный каторжник Священного союза.
На диком острове, вдали,
Под палкой англичан влачивший вместо груза
Дар Франции, щепоть земли.
О нет! Наполеон той грязью не запятнан.
Гремит похвал стоустый гам.
Поэты лживые и подхалимы внятно
Его причислили к богам.
Опять на всех углах его изображенье.
Вновь имя произнесено
И перекрестками, как некогда в сраженье,
Под барабан разглашено.
И от окраинных и скученных кварталов
Париж, как пилигрим седой,
Склониться, что ни день, к подножью пьедестала
Проходит длинной чередой.
Вся в пальмах призрачных, в живом цветочном море
Та бронза, что была страшна
Для бедных матерей, та тень людского горя, —
Как будто выросла она.
В одежде блузника, и пьяный и веселый,
Париж, восторгом распален,
Под звуки труб и флейт танцует карманьолу
Вокруг тебя, Наполеон.
Так проходите же вы, мудрые владыки,
Благие пастыри страны!
Не вспыхнут отблеском бессмертья ваши лики:
Вы с нами участью равны.
Вы тщились облегчить цепей народных тягость,
Но снова мирные стада
Паслись на выгонах, вкушая лень и благость,
И к смерти шла их череда.
И только что звезда, бросая луч прощальный,
Погаснет ваша на земле, —
Вы тут же сгинете бесследно и печально
Падучим отблеском во мгле.
Так проходите же, не заслуживши статуй
И прозвищ миру не швырнув.
Ведь черни памятен, кто плетью бьет хвостатой,
На площадь пушки повернув.
Ей дорог только тот, кто причинял обиды,
Кто тысячью истлевших тел
Покрыл вселенную, кто строить пирамиды,
Ворочать камни повелел.
Да! Ибо наша чернь — как девка из таверны:
Вино зеленое глуша,
Когда ей нравится ее любовник верный,
Она кротка и хороша.
И на соломенной подстилке в их каморке
Она с ним тешится всю ночь,
И, вся избитая, дрожит она от порки,
Чтоб на рассвете изнемочь.
ДантПеревод С. Дурова
О старый гиббелин!{175} Когда перед собой
Случайно вижу я холодный образ твой,
Ваятеля рукой иссеченный искусно, —
Как на сердце моем и сладостно и грустно…
Поэт! — в твоих чертах заметен явный след
Святого гения и многолетних бед.{176}
Под узкой шапочкой, скрывающей седины,
Не горе ль провело на лбу твоем морщины?
Скажи, не оттого ль ты губы крепко сжал,
Что граждан бичевать проклятых ты устал?
А эта горькая в устах твоих усмешка
Не над людьми ли, Дант? Презренье и насмешка
Тебе идут к лицу. Ты родился, певец,
В стране несчастливой. Терновый твой венец
Еще на утре дней, в начале славной жизни,
На долю принял ты из рук своей отчизны.
Ты видел, как и мы, отечество в огне,
Междоусобицу в родной своей стране,
Ты был свидетелем, как гибнули семейства
Игралищем судьбы и жертвами злодейства;
Взирая с ужасом, как честный гражданин
На плахе погибал. Печальный ряд картин
В теченье многих лет вился перед тобою.
Ты слышал, как народ, увлекшийся мечтою,
Кидал на ветер все, что в нас святого есть, —
Любовь к отечеству, свободу, веру, честь.
О Дант, кто жизнь твою умел прочесть, как повесть,
Тот может понимать твою святую горесть,
Тот может разгадать и видеть — отчего
Лицо твое, певец, бесцветно и мертво,
Зачем глаза твои исполнены презреньем,
Зачем твои стихи, блистая вдохновеньем,
Богатые умом, и чувством, и мечтой,
Таят во глубине какой-то яд живой.
Художник! ты писал историю отчизны,
Ты людям выставлял картину бурной жизни
С такою силою и верностью такой,
Что дети, встретившись на улице с тобой,
Не смея на тебя поднять, бывало, взгляда,
Шептали: «Это Дант, вернувшийся из ада!»
МельпоменаПеревод П. Антокольского
А. де Виньи
О муза милая, подруга Еврипида!
Как белая твоя осквернена хламида.
О жрица алтарей, как износила ты
Узорчатый наряд священной красоты!
Где медный блеск волос и важные котурны,
Где рокот струн твоих, торжественный и бурный,
Где складки плавные хитона твоего,
Где поступь важная, где блеск и торжество?
Где пламенный поток твоих рыданий, дева,
Божественная скорбь в гармонии напева?
Гречанка юная, мир обожал тебя.
Но, чистоту одежд невинных загубя,
Ты в непотребные закуталась лохмотья.
И рынок завладел твоей безгрешной плотью.
И дивные уста, что некогда могли
На музыку небес откликнуться с земли, —
Они открылись вновь в дыму ночных собраний
Для хохота блудниц и для кабацкой брани.
Погибла, кончилась античная краса!
Бесчестие, скосив угрюмые глаза,
Открыло балаган для ярмарочной черни.
Театром в наши дни зовут притон вечерний,
Где безнаказанно орудует порок,
Любому зрителю распутник даст урок.
И вот по вечерам на городских подмостках
Разврат кривляется в своих дешевых блестках.
Изображается безнравственный роман,
Гнилое общество без грима и румян.
Здесь уваженья нет ни к старикам, ни к женам.
Вы, сердцем чистые, вы в городе прожженном
Краснейте от стыда, не брезгуйте взглянуть
На бездну города сквозь дождевую муть,
Когда туман висит в свеченье тусклом газа.
Полюбопытствуйте, как действует зараза!
Вот потная толпа вливает свой поток
В битком набитый зал, где лампы — как желток,
И, не дыша, дрожа, под взрывы гоготанья
Сидит и слушает и одобряет втайне
Остроты палача и напряженно ждет,
Чтобы под занавес воздвигли эшафот.
Полюбопытствуйте, как под отцовским оком
Дочь нерасцветшая знакомится с пороком,
Как дама на софе показывает прыть,
Поднявши кринолин, чтоб ножку приоткрыть,
Как действует рука насильника, как просто
Сдается женщина на ложь и лесть прохвоста.
А жены, доглядев конец грязнейших дрязг,
Вздыхают и дрожат от жажды новых ласк
И покидают зал походкою тягучей,
Чтоб изменить мужьям, лишь подвернется случай.
Вот для чего чуму и все, что смрадно в ней,
Таит в нагих ветвях искусство наших дней.
Вот чем по вечерам его изнанка дышит,
Каким зловонием Париж полночный пышет.
Сухое дерево поднимет в синеву
Свою поблекшую и желтую листву.
И если тощий плод сорвется с гулких веток,
Как те, что падали в Гаморре напоследок,
Опадыш никому не сладок и не мил,
Он только прах сухой, он до рожденья сгнил.
Наверно, рифмачам бульварным невдомек,
Что пошлый балаган разрушить нравы смог.
Наверно, невдомек, что их чернила разом
Марают сердце нам и отравляют разум.
О, равнодушные, — у них и мысли нет,
Что мерзок гражданам безнравственный поэт.
Им слез не проливать, не ощутить презренья
К творенью своему, — бесчестному творенью.
Им не жалеть детей, которым до конца
Придется лишь краснеть при имени отца!
Нет! Их влечет барыш, их деньги будоражат,
И ослепляют взгляд, и губы грязью мажут.
Нет! Деньги, деньги — вот божок всевластный тот,
Который их привел на свалку нечистот,
Толкнул их в эту грязь и, похотью волнуя,
Велел им растоптать отца и мать родную.
Презренные! Пускай закон о них молчит,
Но честный человек их словом обличит.
Презренные! Они стараются искусно
Мечту бессмертную скрыть клеветою гнусной, —
Божественную речь и все, в чем есть душа,
Искусство мощное тираня и глуша,
Пустили по земле чудовище-калеку,
Четырехлапый бред, обломок человека, —
Он тянет жалкие культяпки напоказ,
Все язвы обнажив для любопытных глаз.
СмехПеревод А. Арго
Мы потеряли все — все, даже смех беспечный,
Рожденный радостью и теплотой сердечной,
Тот заразительный, тот предков смех шальной,
Что лился из души кипучею волной
Без черной зависти, без желчи и без боли, —
Он, этот смех, ушел и не вернется боле!
Он за столом шумел все ночи напролет,
Теперь он одряхлел, бормочет — не поет,
И лоб изрезали болезненные складки.
И рот его иссох, как будто в лихорадке!
Прощай, вино, любовь, и песни без забот,
И ты, от хохота трясущийся живот!
Нет шутника того, чей голос был так звонок,
Который песни мог горланить в честь девчонок;
Нет хлестких выкриков за жирной отбивной,
Нет поцелуев, нет и пляски удалой,
Нет даже пуговок, сорвавшихся с жилета,
Зато наглец в чести, дождался он расцвета!
Тут желчи океан и мерзость на виду,
Тут скрежет слышится зубовный, как в аду.
И хамство чванится гнуснейшим безобразьем,
Затаптывая в грязь того, кто брошен наземь!
О добрый старый смех, каким ты шел путем,
Чтоб к нам прийти с таким наморщенным челом!
О взрывы хохота, вы, как громов раскаты,
Средь стен разрушенных звучали нам когда-то,
Сквозь золотую рожь, сквозь баррикадный дым
Вы отбивали такт отрядам боевым,
И славный отзвук ваш услышать довелось нам,
Когда со свистом нож по шеям венценосным
Скользил… И в скрипе тех тележек, что, ворча,
Влачили королей к корзинке палача…
Да, смех, ты был для нас заветом и примером,
Что нам оставлен был язвительным Вольтером!
А здесь мартышкин смех, мартышки, что глядит,
Как молот пагубный все рушит и дробит,
И с той поры Париж от хохота трясется!
Все разрушается, ничто не создается!
Беда у нас тому, кто честным был рожден
И дарованием высоким награжден!
Стократ беда тому, чья муза с дивным рвеньем
Подарит своего любимца вдохновеньем,
И тут же, отрешась от низменных забот,
Туда, за грань небес, направит он полет, —
Смешок уж тут как тут, весь злобою пропитан,
Он сам туда не вхож, но с завистью глядит он
На тех, кто рвется ввысь, и свой гнилой плевок
На райские врата наложит, как замок;
И муза светлая, что, напрягая силы,
Навстречу ринулась к могучему светилу,
Чтоб в упоительном порыве и мечте
Спеть вдохновенный гимн нетленной красоте,
Теперь унижена, с тоскою и позором,
С понурой головой и потускневшим взором
Летит обратно вниз, в помойку наших дней,
В трущобы пошлости, которых нет гнусней
И там кончает век, рыдая от бессилья
И волоча в грязи надорванные крылья.
КотелПеревод Д. Бродского
Есть дьявольский котел, известный всей вселенной
Под кличкою Париж; в нем прозябает, пленный,
Дух пота и паров, как в каменном мешке;
Ведут булыжники гигантские к реке,
И, трижды стянутый водой землисто-гнойной,
Чудовищный вулкан, чей кратер беспокойный
Угрюмо курится, — утроба, чей удел —
Служить помойкою для жульнических дел,
Копить их и потом, внезапно извергая,
Мир грязью затоплять — от края и до края.
Там, в этом омуте, израненной пятой
Ступает в редкий час луч солнца испитой;
Там — грохоты и гул, как жирной пены клочья,
Над переулками вскипают днем и ночью;
Там — отменен покой; там, с временем в родстве,
Мозг напрягается, подобно тетиве;
Распутство там людей глотает алчной пастью,
Никто в предсмертный час не тянется к причастью,
Затем, что храмы там стоят лишь для того,
Чтоб знали: некогда сияло божество!
И столько алтарей разрушилось прогнивших,
И столько звезд зашло, свой круг не завершивших,
И столько идолов переменилось там,
И столько доблестей отправилось к чертям,
И столько колесниц промчалось, пыль раскинув,
И столько в дураках осталось властелинов,
И призрак мятежа, внушая тайный страх,
Там столько раз мелькал в кровавых облаках,
Что люди под конец пустились жить вслепую,
Одну лишь зная страсть, — лишь золота взыскуя.
О, горе! Навсегда тропинка заросла
К воспоминаниям о взрывах без числа,
О культах изгнанных и о растленных нравах,
О тронах средь песков и в неприступных травах, —
Короче, ко всему, что яростной ногой
Втоптало время в пыль; оно, бегун лихой, —
Промчавшись по земле, смело неумолимо
Ту свалку, что звалась когда-то славой Рима,
И вот, через века, такая ж перед ним
Клоака мерзкая, какой был дряхлый Рим.
Все та же бестолочь: пройдохи всякой масти,
Руками грязными тянущиеся к власти;
Все тот же пожилой, безжизненный сенат,
Все тот же интриган, все тот же плутократ,
Все те ж — священников обиды и обманы,
И жажда к зрелищам, пьянящим неустанно,
И, жертвы пошлые скучающих повес,
Все те же полчища кокоток и метресс;
Но за Италией — никто ведь не отымет —
Два преимущества: Гармония и Климат.
А племя парижан блуждает, как в лесу;
Тщедушное, с лицом желтее старых су,
Оно мне кажется подростком неизменным,
Которого зовут в предместиях гаменом;
О, эти сорванцы, что на стене тайком
Выводят надписи похабные мелком,
Почтенных буржуа пугают карманьолой,
Бесчинство — их пароль; их лозунг — свист веселый;
Они подставили всем прихотям судьбы
Печатью Каина отмеченные лбы.
И все ж никто из них не оказался трусом;
Они бросались в бой, подобно седоусым;
В пороховом чаду и сквозь картечный град
Шли — с песней, с шуткою на жерла канонад
И падали, крича: «Да здравствует свобода!»
Но отпылал мятеж, — их силе нет исхода,
И вот — согражданам выносят напоказ
Тот пламень, что еще в их душах не погас,
И, с копотью на лбу, готовы чем попало
С размаху запустить в витрины и в порталы.
О племя парижан, чьи рождены сердца,
Чтоб двигать яростью железа и свинца;
Ты — море грозное, чьи голоса для тронов
Звучат как приговор; ты — вал, что, небо тронув,
Пробушевал три дня и тут же изнемог;
О племя, ты несешь и доблесть и порядок,
Чудовищный состав, где растворились грани
Геройства юного и зрелых злодеяний;
О племя, что и в смерть шагает не скорбя;
Мир восхищен тобой, но не поймет тебя!
Есть дьявольский котел, известный всей вселенной
Под кличкою Париж; в нем прозябает, пленный,
Дух пота и паров, как в каменном мешке;
Ведут булыжники гигантские к реке,
И, трижды стянутый водой землисто-гнойной,
Чудовищный вулкан, чей кратер беспокойный
Угрюмо курится, — утроба, чей удел —
Служить помойкою для жульнических дел,
Копить их и потом, внезапно извергая,
Мир грязью затоплять — от края и до края.
ЖертвыПеревод П. Антокольского
В ту ночь мне снился сон… В отчаянье, в смятенье
Вкруг сумрачного алтаря
Всё шли и шли они, бесчисленные тени,
И руки простирали зря.
У каждого на лбу — кровавое пыланье.
Так, исчезая без следа,
Плелись, ведомые на страшное закланье,
Неисчислимые стада;
И старцы римские передо мной воскресли.
Печально двигались они,
И каждый смерть нашел в своем курульном кресле
В годину варварской резни;
И юноши прошли с горячим сердцем, славно
Пример подавшие другим,
Что полным голосом пропели так недавно
Свободе благодарный гимн;
И моряки прошли, опутанные тиной,
С песком в намокших волосах,
Что были выброшены гибельной пучиной
На чужестранных берегах;
Я видел клочья тел, сжигаемых в угоду
Обжорству медного быка,{181}
Чья гибель пред лицом державного народа
Была страшна и коротка;
А дальше — кровью ран как пурпуром одеты,
Униженные мудрецы,
Трибуны пылкие, блестящие поэты,
Застреленные в лоб борцы;
Влюбленные четы и матери, с рыданьем
К себе прижавшие детей,
И дети были там… и крохотным созданьям
Страдать пришлось еще лютей;
И все они, — увы! — с отвагой беззаветной
Свои отдавшие сердца,
Лишь справедливости они молили тщетно
У всемогущего творца.
ТерпсихораПеревод П. Антокольского
Пускай колокола, раскачиваясь мерно,
Скликают парижан к молитве суеверной.
В их легкомысленной и суетной душе
Былая набожность не теплится уже.
Пускай озарена свечами церковь снова,
Пускай у древних плит, у алтаря святого
Свой покаянный лоб священник разобьет, —
Тут христианства нет, оно не оживет.
Тут благоденствует унылый демон скуки.
Повсюду протянул он высохшие руки
И душит сонными объятьями умы.
Чтоб избежать его расположенья, мы
Согласны за полночь распутничать в столице
И с забулдыгами гулять и веселиться;
Мы откликаемся, куда бы ни позвал
Смех сатурналий, наш парижский карнавал.
Когда-то краткое безумье карнавала
Для бедняков одних бездомных ликовало.
Шумел бульвар на их последние гроши,
Ватаги ряженых плясали от души.
Сегодня голытьбы не знает сцена эта,
Для знати бал открыт и для большого света.
Тут именитые теснятся у ворот,
Став подголосками всех рыночных острот.
Затем мыслители, забыв свои ученья
И любопытствуя, где лучше развлеченья,
Являются в театр и похотливо ждут,
Что ныне спляшет чернь, чему учиться тут.
Как это описать, что танец означает?
Здесь пальму первенства распутник получает,
Пока смычок визжит и барабан слегка
Танцоров раскачал под говор кабака,
И в лад мелодии прокуренное горло
Брань непотребную как крылья распростерло.
Все маски сброшены. За ними сброшен стыд.
И женщина глазам пропойц предстоит,
Опьянена толпой, бесстыжая, нагая,
Без околичностей жеманство отвергая.
Мужчина ей мигнет, и женщина встает,
И побежит за ним, и песню запоет,
И обезумеет, и на подмостки прыгнет,
И бросится к нему, и толстой ляжкой дрыгнет.
А тот, кто вызывал ее распутный смех,
Хватает женщину и на глазах у всех,
Как бешеный тритон наяду тащит в воду,
С добычею своей насилует природу,
Изображает срам, которого и зверь
Не в силах выдумать. А между тем теперь
Срамному зрелищу повсюду рукоплещут,
И упиваются им жадно, и трепещут.
Но зал колеблется, чего-то ждет. И вдруг
Открылся общий бал. Схватились сотни рук.
Потом сплелись тела. Неистовым галопом
Мгновенно вымыты подмостки, как потопом.
Пыль поднялась столбом, клубится по углам,
Пыль занавесила миганье тусклых ламп.
Качнулся потолок в глазах безмозглых пьяниц.
Все победила плоть, всех обездушил танец.
Сметает всех и всё безумный хоровод.
Так шторм беснуется на ложе пенных вод,
Так ветер сосны гнет, в объятия схватив их,
Так мечется в степи табун кобыл ретивых,
Так львы рычат во рвах… — Но если ты проник
В лихое общество, как робкий ученик,
И слабою рукой упустишь стан подруги, —
Конец! Ты проиграл на этом бранном круге.
И если упадешь, как жалко ни вопи —
Никто не слушает в кружащейся цепи.
Бездействует душа во время пляски страшной.
И мчится хоровод стоногий, бесшабашный,
Несется по телам простертым и едва
Не топчет лучшие созданья божества.
Царица мираПеревод П. Антокольского
Могучий Гутенберг, германец вдохновенный!
Когда-то мужественно ты
Омолодил своей находкой дерзновенной
Земли дряхлеющей черты.
На рейнском берегу, в ночи животворящей,
Свободу гордую любя,
О, как ты прижимал ее к груди горящей
В тот миг, блаженный для тебя!
Как радовался ты, как веровал сердечно,
Что мать суровая родит
Ребенка красоты и силы безупречной,
Который землю победит.
В преклонном возрасте пришел ты к вечной ночи
И опочил в сырой земле,
Как потрудившийся весь долгий день рабочий,
Спокойно дремлющий во мгле.
Увы! Как ни светлы заветные надежды,
С тобой дружившие тогда,
Как тихо ни смежил ты старческие вежды,
Устав от честного труда, —
Но в целомудренных объятиях — блаженства
Небесного не заслужил
И не вдохнул в свое творенье совершенства,
Свойств материнских не вложил.
Увы! Так свойственно, так суждено от века:
Страдая, веруя, борясь,
Чистейшая душа простого человека
Погибнет, втоптанная в грязь.
Сначала в облике бессмертного творенья
Всё наши радует глаза:
И светлое чело, и пристальное зренье,
Что отражает небеса;
И звонкость голоса, могучего, как волны,
Как нестихающий прибой,
Когда он, тысячами отголосков полный,
Покрыл вселенную собой;
И зрелище, когда неправда вековая,
С печатью встретившись в упор,
Поникла, кандалы и цепи разбивая
И опуская свой топор;
И гармоническая сила созиданья,
Наполнившая города,
И стройный хор искусств, и строгий голос знанья
Во славу мира и труда, —
Все так чарует нас, так мощно опьяняет,
Так упоительно горит,
Как будто это май влюбленного пленяет,
О светлом счастье говорит.
Пред Гутенберговым божественным твореньем
Не позабудем — я и ты,
Что старец подарил грядущим поколеньям
Весь мир грядущей красоты.
Но если пристальней и ближе приглядеться
К бессмертной дочери его
И если, осмелев, ей предложить раздеться,
Сойти с подножья своего, —
Тогда бессмертное, сверкающее тело
Разочарует, — видит бог! —
И явится глазам вознею оголтелой
Чудовищ, свившихся в клубок!
Мы обнаружим там собак охрипших свору,
Облаивающих страну,
Зовущих города к всеобщему раздору
И накликающих войну;
Отыщем скользких змей, что гения задушат,
Едва расправит он крыла,
И жалом клеветы отравят и разрушат
Надгробье мертвого орла;
Найдем обжорливых, драконовидных гадин,
Что за червонец иль за грош
Пускают по миру, распространяют за день
Потоком льющуюся ложь;
Мы табуны страстей продажных обнаружим,
Всё осквернившие вокруг,
Которые живут и действуют оружьем
Клыков и загребастых рук.
Какое зрелище! Бывает, что при виде
Всей этой свалки нечистот
На самого тебя, о Гутенберг, в обиде,
Смутится этот или тот
Достойный гражданин, и глухо он застонет,
Оплакав общую беду,
И молча на руки он голову уронит,
Пылающую, как в бреду,
И обвинит во всем неправедное, злое,
Безжалостное божество,
И самого тебя объявит с аналоя
Лихим сообщником его,
И проклянет за то, что ты трудился честно,
Свободу гордую любя,
И, наконец, начнет кричать он повсеместно,
Что лучше б не было тебя!
МашинаПеревод П. Антокольского
Вы, следопыты тайн, хранимых божеством,
Господствующие над косным веществом,
Создатели машин, потомки Прометея,{185}
Стихии укротив и недрами владея,
Вы подчинили их владычеству ума.
И славит деспотов природа-мать сама.
И дочь ее земля так жертвенно-бесстрастно
Все клады вам вручить заранее согласна
И позволяет рыть, дробить и мять себя,
Свои бесценные сокровища губя, —
Ну что ж! Титанам честь. Я славлю ваше племя!
Но и сообщников я вижу в то же время,
И Гордость среди вас я вижу и Корысть,
Они готовятся вам горло перегрызть.
У них есть мощные и бешеные слуги, —
До срока под ярмом, до времени в испуге.
Но к мятежу зовут их злые голоса,
Но грозный их огонь ударит вам в глаза,
И вырвутся они, как хищники из клеток,
И прыгнут на своих хозяев напоследок,
Слепые чудища накинутся на вас,
От ваших мук еще жесточе становясь.
Какой же вы лихвой заплатите за недра,
Что раскрывала вам сама природа щедро!
Каким тягчайшим злом иль хитростью какой
Искупите вы нож в ее груди нагой!
Настанет черный день, он мертвых не разбудит!
Так ни одна из войн убийственных не кутит,
Народы целые сойдут живыми в ад.
Обломки туловищ под облака взлетят.
Тела раздавленных, попавших под колеса,
Под шестерни машин, низвергнутся с откоса.
Все пытки, наконец, что Дант изобретал,
Воскреснув, двинутся на городской квартал,
Наполнят каждый дом и двор рекою слезной!
Тогда поймете вы, поймете слишком поздно:
Ты хочешь царствовать среди огня и волн, —
Будь мудрым, словно бог, будь благодати полн.
Божественный огонь, что знанием назвали,
Употреблен во зло, раздуешь ты едва ли.
Враг низменных страстей, он не позволит впредь
Вам деньги загребать и в чванстве ожиреть.
Нет! Знанье на земле дается человеку
Для целей праведных, для чистых дел от века, —
Чтоб уменьшались тьмы несчетных бед и зол,
Вершащих над людьми свой черный произвол,
Чтоб исцелился ум от грубых суеверий,
Чтоб человек открыл все тайники и двери,
Чтоб язвы нищеты исчезли без следа,
Чтоб радовался тот, кто не жалел труда, —
Вот в чем могущество и существо познанья!
Смиренно чтите их! Иначе в наказанье
Орудье выскользнет из неумелых рук
И сразу в мстителя преобразится друг.
Машина, смертные, в работе человечьей —
Как богатырь Геракл, боец широкоплечий,
Геракл, на высях гор и в глубине лесов
Разящий подлых змей и кровожадных львов,
Друг, осушающий туман болот прибрежных
И укрощающий волненье рек мятежных.
С дубинкою в руках, с колчаном за спиной
Он облегчает нам тяжелый труд земной.
Но этот же Геракл оглох от пенья фурий,
По всей Фессалии прошел он дикой бурей.
Шла кровь из мощных жил, раздувшихся на лбу,
С природой-матерью он затевал борьбу.
Напрягши мускулы, согнувши бычью выю,
Он за волосы влек громады вековые,
Расшатывал дубы и сосны корчевал.
И сына милого Геракл не узнавал.
Схватил он мальчика ручищею железной.
Страх, жалобы и плач — все было бесполезно.
Ребенка трижды он взметнул над головой
И в пропасть черную швырнул подарок свой!
ПрогрессПеревод П. Антокольского
Какая надобность в картинах, что широко
История рисует нам?
В чем смысл ее страниц, крутых ее уроков,
Навеки памятных сынам, —
Когда воскрешены все крайности, все беды,
Все заблуждения времен
И путь, которым шли на гибель наши деды,
Так рабски нами повторен?
О жалкие глупцы! Июльский день был ярок.
И, увенчав чело листвой,
Мы пели, полные воспоминаний ярых,
Мотив свободы огневой.
Ее священный хмель звучал в раскатах хора,
Но мы не знали, что таит
Вторая встреча с ней. Не знали мы, как скоро
За все расплата предстоит.
Нам снился светлый день, безоблачно-прозрачный,
Густая летняя лазурь.
А время хмурилось, оно дышало мрачно
Дыханием грядущих бурь.
История отцов нам заново предстала:
Кровь жертвенная потекла.
Дрожали матери. Всю ночь свинцом хлестало.
Тревога грозная росла.
Мы увидали всё: и пошлость, и распутство,
И низменнейшую корысть,
И грязь предательства, и грубое искусство
Любому горло перегрызть,
И мщенье черное, и подлое бесчестье,
И усмиренье мятежа,
И штык, пронзивший мать, пронзивший с нею вместе
Дитя, прильнувшее, дрожа.
И поднялась тогда над веком вероломным
Злодейства прежнего рука
Как доказательство, что мир в пути огромном
Не сдвинулся на полвершка.