Перед бурей — страница 32 из 56

тяжестью самых великолепных и изысканных яств, и

сказали: «Ну, насыщайся!» Я страшно голоден и с жадно

стью набрасываюсь на кушанья. Ем все, что попадается

под руку, без ножа и вилки, в диком беспорядке, поболь

ше напихивая в рот, с одной мыслью в голове:

«Лишь бы поскорее насытиться, а там все как-нибудь пере

варится».

Мало-помалу, однако, из этого хаоса стали вырисовы

ваться очертания какого-то смутного, постепенно склады

вающегося порядка. Мое чтение все больше стало концен

трироваться на таких именах, как Писарев, Добролюбов.

Некрасов, Щедрин, Герцен, Гейне, Шиллер, Байрон. А мои

мысли стали все больше кристаллизоваться на выводе, что

140


самым большим грехом человека является у м с т в е н н а я

т р у с о с т ь, что величайшей добродетелью является у м-

с т в е н н а я с м е л о с т ь и что лучшее средство для

борьбы с умственной трусостью есть о р у ж и е к р и т и к и ,

которое я тогда почему-то именовал «скептицизмом».

Но на что я мог в первую очередь направить острие

своей критики? Очевидно, на то, что в ту пору больше все

го составляло окружающий меня мир, чем я больше всего

болел, что доставляло мне больше всего неприятностей и

огорчений, — короче говоря, на г и м н а з и ю . Одно слу

чайное обстоятельство в сильной степени способствовало

такому выбору. Я прочитал у Писарева, которым в то вре

мя очень увлекался, блестящую критику постановки выс

шего образования в России 60-х годов прошлого века в

статье, озаглавленной «Наша университетская наука». Эта

статья произвела на меня огромное впечатление. И сразу

же в моей голове встал вопрос:

— Ну, а как обстоит дело с нашей гимназической

наукой?

Итак, мишень была найдена. Материала же для стрель

бы по мишени было сколько угодно.


Гимназия! Когда я сейчас произношу это слове, в моей

памяти невольно встает целая галлерея давно забытых

картин и образов...

Желтое двухэтажное каменное здание, с большой ико

ной над входной дверью. Длинные полутемные коридоры, в

которых даже в самый жаркий летний день почему-то хо

лодно. Выкрашенные в серую краску классы с рядами жел

то-грязных, изрезанных ножами, забрызганных чернильными

пятнами парт. В каждом классе такая же, пострадавшая

от времени и «бурь» кафедра, а по обе стороны ее — черные

доски с губками и мелками. Большой актовый зал в конце

нижнего коридора, где нас, гимназистов, изредка собирают

по торжественным дням и где в промежутки между ними

мы занимаемся гимнастикой. Широкий двор с несколькими

тощими деревьями, где с шумом и гамом в теплые дни мы

проводим большую перемену. Здесь можно побегать, по

кричать, поиграть в пятнашки, покрутиться на гигантских

шагах или подняться на руках по лестнице или канату.

В конце двора низкий, точно приплюснутый деревянный

дом — квартира директора. Это особый мир, отделенный

141



Омская гимназия тех времен.


от гимназии невысоким почерневшим забором, откуда ча

сто доносятся вкусные запахи и аппетитный стук ножей по

тарелкам. Там иногда смутно мелькают женские силуэты,

возбуждающие любопытство гимназистов. Но туда нам до

ступа нет. Оттуда нами только правят...

Хмуро, неуютно, холодно, неприветливо в этом двух

этажном желтом здании. Оно не привлекает, а отталки

вает. Каждый лишний час, проведенный здесь, кажется

потерянным.

Но дело не только в здании.

Вот наш «гимназический Олимп», как иронически зовут

гимназисты учительский персонал. Какие люди! Какие

типы!


Директор гимназии — «русский чех» Мудрох. Не знаю,

какой ветер занес его из родной Чехии в Россию, но знаю,

что он прочно окопался и пустил крепкие корни в бюро

кратической машине своего нового отечества. Высокий,

толстый, с гладко причесанными на пробор седыми волоса

ми, он редко показывается гимназистам. Он вообще не

любит двигаться, а сверх того, считает, что того требуют

142


интересы субординации и дисциплины. «Народ» не должен

слишком часто и близко видеть своего «властителя»—нет,

не должен. Иначе исчезнет «расстояние», потеряется «ува

жение», начнется «анархия». Мудрох сидит у себя в дирек

торском кабинете, подписывает бумаги, вызывает к себе

учителей. Говорит Мудрох сухим, скрипучим голосом, с

сильно выраженным иностранным акцентом, брызжет при

этом слюной и в такт словам делает равномерные движе

ния рукой. Кажется, будто он заколачивает мысли в голо

ву своего слушателя, как молоток заколачивает гвозди.

Учителя не любят Мудроха и с удовольствием рассказыва

ют о нем всякие сплетни и анекдоты. Гимназисты Мудроха

просто ненавидят — за его высокомерие, за его бездуш

ный формализм, за его мертвенный, но весьма эффектив

ный бюрократизм...


Инспектор гимназии — Соловьев. Полная противополож

ность директору по внешности и характеру: маленький,

кругленький, необычайно подвижный, он, точно шарик, це

лый день катается по коридорам, классам, уборным, совер

шенно не давая жить гимназистам. Лысина Соловьева бле

стит издали, на маленьком носу потешно торчат стальные

очки, на висках забавно топорщатся клочья нечесаных се

доватых волос. Соловьев — гроза гимназии. Он везде и

нигде. Он внезапно вырастает пред каждой собравшейся

группой учащихся, неожиданно ловит каждого преступив

шего правила гимназиста и тут же, на месте, творит суд и

расправу. То и дело слышится:

— Почему у тебя расстегнута пуговица?.. Стань стол

бом!

— В чем это ты перемазал руки? В чернилах?.. Стань

столбом!

— Что это у тебя там, в рукаве? Покажи, покажи! Не-

бойся!.. Эхе! Папироса!.. Стань столбом!

Таких «столбов» Соловьев натворит десятка два и затем

на четверть часа убегает в учительскую. Но ему там не

сидится. Он вновь появляется в коридоре и начинает опять

творить. Почему-то гимназисты окрестили Соловьева име

нем «Чиж». И как только он показывается на одном конце

коридора, так по всей его длине, точно какой-то лесной

разбойный клич, несется предостерегающе:

143


— Чи-и-ж! Чи-и-ж!

Соловьев приходит в ярость, кидается на первого попав

шегося, хватает его за шиворот и, тыкая носом в стену,

бешено кричит:

— Ты кричал! Ты кричал! Стань столбом! Стань

столбом!..


Учитель латинского языка — Михновский. Высокий, ры

жий, с круглыми золотыми очками, сквозь которые он лю

бит смотреть на ученика «пронзительным» взглядом. Он

знает свой предмет и считает, что это — «пуп» гимназиче

ской науки. Он так именно и выражается: «пуп». Все пре

подавание Михневского построено на системе жестокой

зубрежки. Никакого другого метода он не признает. Мы

читаем с ним Цезаря, Виргилия, Горация, но мы не имеем

ни малейшего представления ни об этих авторах, ни об их

эпохе, ни об условиях их творчества и развития. Мы знаем

лишь отдельные строчки и стихи. На сегодня нам задано

выучить пятнадцать строчек из «Галльской войны» Цезаря,

назавтра нам задано выучить двенадцать стихов из «Ме

таморфоз» Овидия, на послезавтра нам задано выучить

«Оду» Горация и т. д. Мы выучиваем, но не понимаем, по

чему Цезарь так интересовался войной с галлами, а Ови

дий писал о превращениях. Однако если ученик бойко про

износит и переводит отрывок, Михновский доволен. Если

же нет...

— Никуды не годится! — гремит его голос.

И затем в классном журнале против соответственной

фамилии каллиграфическим почерком с сладострастной

медлительностью выводится «двойка». Но это было бы

еще полбеды. Самое худшее начинается после того. Мих

новский возводит очи к грязному потолку и, сделав благо

честивый вид, приступает к «словосечению» своей жертвы.

Он долго, нудно, противно измывается над гимназистом, то

и дело показывая классу свои черные гнилые зубы. Кажет

ся, будто Михновский бесконечно жует этими зубами длин

ную, тоскливую резинку. «Всю душу измотает», говорят

о нем ученики и при этом раздраженно плюются.

А вечером Михновский бродит, как тень, по Любинско-

мy проспекту, ловит и записывает в книжку гимназистов,

оказавшихся на улице позже восьми часов...

144


Учитель русского языка—Воронин. Мрачный, сосредо

точенный, с шатеновой козлиной бородкой и


ярко-красным

носом, выдающим его пристрастие к алкоголю. Про него

рассказывают, что, приехав в Омск лет десять назад, он

был полон либеральных стремлений и добрых намерений.

Однако жизнь очень скоро показала ему свои шипы. На

чальство преследовало Воронина, семья быстро росла,

положение становилось безвыходным. Воронин не сумел

«приспособиться» к окружающей среде и просто «сломал

ся». Его надлом принял слишком частую в те времена фор

му: он стал пить. Воронин — прекрасный преподаватель; он

хорошо знает предмет, он умеет понятно изложить самое

трудное правило, он идеально справедлив, у него нет «лю

бимчиков» и «пасынков». Но Воронин пьет, жутко пьет.

Иногда он является в класс с красным, возбужденным ли

цом, с горячечными глазами и запахом перегара изо рта.

Иногда он вдруг совсем исчезает на два-три дня,—тогда

все знают: Воронин запил. Потом он приходит в гимназию

бледный, сердитый, бешено раздражительный. В такие ми

нуты каждый из учеников трепещет, как бы на него не об

рушился страшный гнев учителя. Но в общем все-таки гим

назисты относятся к Воронину хорошо: они уважают его за