Перед бурей — страница 15 из 36

Казалось бы, чего ей недоставало? Он не сделал по отношению к ней никакого дурного п о с т у п к а: не бил, конечно, не кричал на неё никогда, ногами не топал, не угрожал ничем, – он убивал её молчанием, нестерпимо досадливыми привычками в заботах о своём здоровье: он убивал её и присутствием своим, и отсутствием. Она жила в тяжком плену – у кого? у чего? – у его характера и у своего понимания долга.

Но и он был глубоко несчастен: раб своей натуры. Он влачил свою жизнь как зловещую ношу, содрогаясь оттого, что живёт, но теряя сознание при мысли о смерти. Он родился таким: с отвращением к жизни, с отвращением ко всем жизненным процессам – и от этого ничто ему не могло помочь. Женитьба на молодой, красивой, здоровой и весёлой девушке была его последней и отчаянной попыткой. Но силы их были неравны: он победил, она следовала за ним. Женившись, он не попытался ничего изменить в себе, не отказался ни от одной привычки. Она жила в доме с рутиною палаты для душевнобольных.

В те времена развод был почти невозможен; во всяком случае, для женщины он являлся позором. Развод пал бы тенью на жизнь её единственного сына, и сына, конечно, отдали бы отцу. Она же всей силой своей старалась стоять между ними, разделяя их хоть слабой своей тенью, охраняя сына от влияния отца.

Постепенно ей пришлось отказаться от всего, что она прежде любила. Муж был ревнив – она отказалась от путешествий, балов, театров. Картинная галерея? Но у них достаточно картин в доме. Лошади? Бега? И это м о ж е т её интересовать? Сам Мальцев не любил выезжать: опять мания – ему казалось, все с м о т р я т на него, не спуская глаз. Друзей у него не было. Дом их посещали изредка, и только по приглашению, несколько пожилых, бездетных, богатых супружеских пар, имевших свои мании, люди, похожие на самого Мальцева. Этим гостям Мальцевы отдавали такие же редкие и убийственно-тоскливые визиты.

Как когда-то она любила музыку! Но он не любил з в у к о в, музыка расстраивала его, мешая думать. И долгие годы уже не открывался большой рояль в большой гостиной. Она позабыла свои грузинские песни. Они раздражали мужа.

– Поёте? – спрашивал он саркастически. – О чём вы поёте? Боже, что за язык!

И только. Но она перестала петь.

Когда единственный сын, Жорж, был малюткой, склонившись над его колыбелью, роняя слёзы на его белую подушечку, она шептала ему по-грузински слова беспредельной любви, бесконечной нежности.

Мальцев не любил людей; он был недоволен своей эпохой, своим правительством, своим поколением; он почти не читал газет, и единственно календарь служил тем печатным словом, которое соединяло их с текущим днём.

Пригласить к себе её родных? Зачем? Что они здесь будут делать? Им посылается ежемесячно чек. Они писали? Они недовольны? За ч т о, собственно, они получают отсюда деньги?

Она не подымала голоса в защиту.

Пригласить подруг? Вот ещё фантазия!

И он начинал осуждать легкомыслие и распущенность женщин, продажность чиновников, бессовестность фабрикантов, глупость прислуги, жадность богатых, пороки бедных, невежество докторов, мошенничество инженеров, распущенность армии, лицемерие духовенства, развращённость молодёжи, художников, поэтов, музыкантов, идиотизм министров, тщеславие аристократов – и выходило, что все люди никуда не годились. Подальше от них! Подальше! Долой всю эту ненужную суету и пошлость человеческой истории, людских заблуждений!

И устав от монолога, он шёл к себе – принимать лекарство для продления собственной жизни.

Она не читала романов («Мне странно видеть вас с этой книгой. Мечтаете о любви? Вам это интересно?» – и она с отвращением бросала книгу), не читала и исторических трудов («Ложь обо всём! Всё было не так! Ложь, одна ложь!»), ни монографий и биографий («Какое самомнение – так писать о себе! Неприлично!»). Книжные шкафы были заперты. Она не знала, где ключи.

Единственное, что занимало его и волновало всё больше и больше, было собственное здоровье. Ей пришлось разделять его диету, которую он считал лучшим из всех возможных способов питания. Ипохондрик, он, как и полагается, страдал желудком, не понимая, что он страдает не от пищи, а от своего отношения к ней. Постепенно диета их суживалась: они не употребляли в пищу соли, сахару, перца, лука, уксуса, помидоров, спаржи, вина, пива, рыбы и всего, что было холодным, жареным, маринованным или сырым. По утрам – тёпленькое молочко со ржаным сухариком; отварная курочка к обеду, морковь. и чернослив в виде пюре, и стакан тёпленького же молочка на ночь. Пили они исключительно минеральную воду. Всё, что не входило в их диету, считалось «ядом».

Мальцев не переносил громких голосов, весёлых улыбок, смеха, а также порывистых движений и быстрых шагов. Сам он двигался медленно, говорил редко, мало и тихо. Но она? Её голос звучал серебром, глаза сияли, зубы сверкали – в его доме это было совершенно неуместно. И она научилась жить, двигаясь тихо, опустив глаза и крепко сжав губы.

Но когда метаморфоза закончилась и печальная, тихая, темнолицая женщина тенью появлялась перед ним и исчезала, он начал жаловаться на свою участь: он был впечатлителен, от впечатлений зависело его пищеварение, значит, и всё его здоровье. Её вид возбуждал в нём меланхолию, как будто живёт он не у себя в доме, но на каком-то пепелище. Кратко, но внятно, вслух, он сожалел о своём выборе жены. Что она оставила на Кавказе, чего не может забыть? Чего ей недоставало? Чего ещё он не дал ей? Подумать, есть женщины на свете бедные, тяжко трудящиеся, но жизнерадостные, но любящие своих часто недостойных мужей. Видит ли она сама, на что она стала похожа? У ней есть большое зеркало в будуаре.

Но она уже не могла перемениться обратно, в беззаботность, в молодость, в жизнерадостность.

Теперь казалось, что они были одинакового возраста: двадцать пять лет разницы сгладились наконец совершенно.

Дом был разделён: его половина, её половина.

Она любила прохладу, он любил тепло. Он не переносил закрытых дверей и открытых окон. Он боялся случайных сквозняков. В их петербургском доме печи топились круглый год. На дачу они уже не выезжали: опасна была перемена воды, воздуха и молока от другой коровы.

Он выработал такую бесшумную манеру ходить, что – при всюду открытых дверях – она не знала точно, здесь он или его нет. Его нет? Но он мог появиться вот-вот, каждый миг, без единого малого звука, который предупредил бы о его приближении. И она жила, чувствуя себя постоянно под его взглядом. Как блуждающий ДУХ. как привидение, он мог выступить из обоев стены, отделиться от занавеси, возникнуть из рамы большого окна и туда же исчезнуть. Он появлялся именно тогда, когда она на миг забывала о его существовании, чтобы прервать и разрушить минуту покоя, – зачем? – чтобы кашлянуть раз-два, поднять неодобрительно брови, побарабанить пальцами, сжав губы, и подчеркнуть своё бесконечное терпение. И только? И только. Затем он исчезал, оставляя за собою уже отравленный день.

Глава XI

У него же было своё царство, где он отводил душу.

В подвальном помещении дома была специально отделанная огромная комната, в ней находилась его знаменитая коллекция часов.

О эти часы! эти часы!

Они отстукивали, выбивали, отмахивали частицы времени, отбрасывая их в прошлое, невозвратимыми, мёртвыми, туда – в небытие. То, что дороже всего в жизни, – время – они отнимали. Они не позволяли забыть, что жизнь конечна, отрезая по маленькому отрезку и отмечая звуком: ушла, безвозвратно! увы, безвозвратно!

Но меланхолик Мальцев находил в том утешение: исключая себя, он наслаждался знаками конца человечества. Сотворение мира было колоссальной ошибкой.

Здесь, в его владениях, находилось конденсированное время. Он заводил часы. Казалось, эти десятки его часов, под его наблюдением, отмеривали время для тех, кто о времени не думает, кто его не считает, для беззаботных, для счастливых и здоровых – чтобы никто не ушёл, не уклонился, не ускользнул от своей могилы.

Время! Великая, непостигнутая и непостижимая тайна! Что оно? Мы знаем только одно: оно проходит. Куда? Зачем? К какой цели? Оно проходит, не объясняя себя, не раскрывая своей тайны, бросая от себя всему живому кусочек, свой дар. Но проходя, делается всё нужнее, всё дороже, неоценимое, драгоценное до самой последней минуты! Владыка! Оно было до меня и будет после.

Друг это или враг человека?

Но жена Мальцева поняла это как ужас: время уносило с собой её жизнь, неповторимую, единственную. В той комнате невозможно было поверить в бессмертие души. Вечность существовала для одного только времени, оно одно только было в ней. Всё остальное, не защищённое ничем, мимолётно, конечно, ничтожно.

И она расплакалась в той комнате.

Эти колёсики, эти спирали, цепочки, пружинки и винтики – как они походили на мельчайшие орудия пыток! Эти маятники, со своим сверкающим металлом, как раскачивались они, как отсчитывали, как отрезали безжалостно, навеки, те минуты, что могли бы быть счастьем – и не были.

А Мальцев наслаждался всем этим. Он проводил дни и часы, внимательно углубляясь в рассматривание механизмов, разбирая и вновь складывая их. Часы жили для него.

Из распахнувшихся дверец суетливо высовывалась кукушка, тёмная, как вдова, одетая для похорон, и хрипло отсчитывала часы, каждый провожая в могилу поклоном плешивой головы. Из дверец выходили повсюду процессии и, совершив свой полукруг – зачем? – снова безмолвно исчезали, и дверцы – на час – плотно закрывались за ними. Из тёмных пещер в больших старинных часах выступали гуськом монахи, доминиканцы, в опушенных на лица капюшонах; выезжал поникший головою рыцарь, Дон Кихот со сломанным копьём; на трёхногом коне, в конвульсиях, умирал какой-то давно забытый миром герой; босая Агарь влачилась по пустыне, и позади её полуголый сын, мальчик Измаил с кудрявой шапкой тёмных волос; пастух выгонял овец, акробаты выкатывались колесом и, проделав свой единственный, всегда один и тот же трюк, катились обратно. Раскачивал