Перед бурей — страница 17 из 36

Она выдержала взгляд.

– Я думаю, не стоит задерживаться с этим, надо теперь же и отослать в Москву. Там, вероятно, ждут, зная о воле твоего отца.

Она занялась судьбою сына. Убедила его переменить обстановку, перевестись в другой город и другой полк, этим сгладить совершенно впечатление последних месяцев и смерти отца. Узнав, что её конец близок, она стала просить сына жениться. Она боялась оставить его одного. Она верила в женскую любовь и ею хотела спасти Жоржа. Мила была именно такой девушкой, о какой она мечтала для сына.

При первом взгляде на Милу её сердце наполнилось доверием и любовью. В тот же день она написала сыну: «Ты не мог выбрать лучше. Сегодня – счастливейший день моей жизни».

Восторженные, неопытные глаза Милы видели только свет, не тени мальцевского дома, и дом этот казался ей новой «Усладой», только богаче, роскошней. Он был полон удивительных вещей. Там были образцы византийской и испанской живописи. В комнате, отведённой ей, были мадонна Моралеса, в одной из гостиных – Мурильо, в комнате хозяйки – Эль Греко. Но лучше и интереснее всех художников был для неё семейный мальцевский альбом, где она могла видеть Жоржа.

Жорж, шести месяцев от роду, в кружевной рубашечке с бантиками на плечах – какая прелесть! Он не улыбается, он серьёзен. Он причёсан, и волосики петушиным гребешком подымаются на его головке. Для Милы, доселе видевшей Жоржа только в военном парадном мундире, – какое удивление! Он был таким маленьким! Но вот он уже в штанишках и в шапочке. Он – на деревянной лошадке. Он с теннисной ракеткой. Он в военной школе. Она узнавала его во всякой группе – он был единственный, на других не похожий, неповторимый Жорж!

Для ухода за Милой была назначена темноликая Ефросиния, и Мила дивилась ей. В её присутствии Мила чувствовала себя несколько связанно, странно, похоже на то, как в церкви, в начале всенощной, когда мало народа, полутемно, и псаломщик монотонно читает молитвы.

У Ефросинии было не просто лицо – иконописный лик, и она, казалось, была отдалённым потомком Эль Греко.

«Почему они здесь так чернеют лицом?» – удивлялась белоснежная Мила. Все старые слуги дома были тоже темнолики.

Её поражал и порядок, принятый в доме: многочисленные и безмолвные слуги, торжественная рутина обедов и, больше всего, полное отсутствие той беспричинной радости, которая била ключом в каждом углу «Услады». Здесь громко никто не смеялся, и тихо не смеялся никто. Даже и улыбок не было видно. Но никто и не жаловался ни на кого. Все были как будто незнакомы друг с другом. Так немногословно-любезны, отдалённо-вежливы люди на пароходе, в вагоне железной дороги, в фойе театра. «И значит, Жорж был так воспитан! Теперь я понимаю его молчаливость и сдержанность. Это всё было в его семье, в его доме – и как напрасно я от этого раньше страдала!»

Порядок, установленный в мальцевском доме для неё лично, тоже немало удивил Милу.

Ефросиния ничем не походила на Глашу. Когда она пришла в первый день в комнату Милы, чтоб «уложить барышню в постель», началась новая для Милы рутина ухода за её красотой. Пара длинных прелестных перчаток лежала на ночном столике. Мила полагала, что это подарок ей к балу, но перчатки были из какой-то неизвестной ей кожи, и оказалось, что после массажа рук в перчатках ей полагалось спать. Её волосы причёсывали двое: Ефросиния и ещё одна, тоже молчаливая горничная. После ванны полагалось выпить стакан тёплого молока. В общем, чтобы лечь спать, понадобилось полтора часа и помощь двух служанок.

Когда Мила была уже в постели, Ефросиния поставила на ночной столик серебряный колокольчик, оправила лампаду и, низко поклонившись, спросила, как барышня завтра изволят поехать к обедне – к поздней или ранней, добавив, что подадут лошадей. «Не автомобиль?» – спросила Мила. «К обедне принято ездить на лошадях», – пояснила горничная. Подумав, «Я поеду к ранней», – сказала Мила: ей хотелось не терять драгоценного времени дня, да и к обедне она не особенно стремилась – в их «Усладе» не очень много молились: все были счастливы, и очень молиться, казалось, просто не о чем.

Всё своё время Мила старалась проводить с матерью Жоржа, в бесконечных разговорах о нём. Было счастьем говорить о скорой свадьбе и, казалось, о бесконечной жизни потом.

Госпожа Мальцева настаивала на том, чтоб, женившись, Жорж оставил военную службу и уехал на юг, заняться имением. Странным казалось Миле, что мать Жоржа считала необходимым продать этот столичный дом со всем его содержимым. «Она ни к чему здесь не привязана? – про себя удивлялась Мила. – А тут столько замечательных и красивых вещей!» Но она приветствовала все решения и радостно на всё соглашалась. «С Жоржем куда угодно, что угодно – везде будет счастье!»

Взаимная привязанность двух этих женщин росла, превращалась в самую тёплую, сердечную любовь. Мила никогда прежде не была около очень больных, не была свидетельницей тяжёлых страданий. Простуда с кашлем – горшего Головины и не знали. При наступлении припадков у Мальцевой, понимая их ужас и их неизбежность, Мила была полна сострадания. Она категорически отказалась от всяких удовольствий – знакомств, поездок, концертов, балов и театров, предпочитая проводить всё время с больной. Её братья и тётя Анна Валериановна, по очереди ежедневно навещавшие её, надивиться не могли, как быстро Мила прижилась в этом чужом ей доме и там уже казалась своею.

А госпожа Мальцева писала сыну: «Если она будет со мною, мне кажется, я никогда не умру».

Она не знала, что и сделать для невесты сына и как её одарить. По магазинам она уже не могла ездить, да и Мила не выражала такого желания. И вот, потребовав из банка фамильные мальцевские драгоценности, она отдала их Миле, прося, чтобы та особенно хранила убор из изумрудов и постоянно носила, как память, одно из колец.

Но всё же им надо было расстаться. «Ненадолго!» – утешала одна другую. Дома, в «Усладе», шли приготовления к свадьбе, присутствие Милы делалось уже необходимым. Но первая же поездка после свадьбы была обещана сюда, в Петербург.

Со слезами, дрожавшими на ресницах, они прощались, смеясь и плача. Вскоре Мила опять приедет, и уже с Жоржем. Она будет женою Жоржа.

Домой Мила ехала с тётей Анной Валериановной.

Как только остался Петербург позади, сердце загорелось нетерпением: «Скорей! Скорей быть дома!» С отцом и матерью, в «Усладе». И с Жоржем. Главное – с Жоржем. Он стал ей близок теперь, понятнее, она уже душевно породнилась с ним.

С каким нетерпением читала она названия станций! Как поразительно, как неузнаваемо медленно тянулось время! Будет ли этой поездке конец? Она рвалась к счастью. Она считала часы, перегоны, вёрсты. Несколько минут опоздания казались ей катастрофой:. они были украдены у её счастья. Каждый час был длинный-длинный, необыкновенный, бесконечный – Земля, что ли, стала медленнее поворачиваться вокруг Солнца? Можно жизнь прожить – и состариться за один такой час.

Они ехали с севера на юг, и казалось, что их поезд вёл весну за собою. Они ехали вместе с весною, с солнцем, теплом, с пушисто-белыми облаками на нежно-голубом небе, всё это двигалось, спешило – всё вместе, к теплу, к весне, к счастью, к югу. За ними двигались ранние перламутрово-снежные первые лужицы. Ряды ласточек уже видны на проводах телеграфа! С каждым часом – всё ближе, южней, веселее, теплее!

Всё вместе – небо и поле, облака, птицы, свет и весна, тепло и поезд, и в поезде Мила с бьющимся сердцем, – всё неслось к Жоржу и к счастью, в «Усладу», на юг.

Она пережила незабываемую минуту встречи – лицо Жоржа, увиденное в окно: он ожидал её на вокзале. Он протянул к ней руки, помог сойти со ступеней и поцеловал её при всех, и она его поцеловала. Она помнила: он легко приподнял её со ступеней и поставил на перрон. Один миг она была в воздухе, не касаясь земли, в его руках. Он стоял с нею, гладил её руку и благодарил за ту радость, которую она принесла его больной матери. И Мила, утопая в каком-то прозрачном тумане, в каком-то облаке счастья, глядя на мир сквозь слёзы восторга, не отдавала себе отчёта: где она – на земле? кто кругом – люди? Верно было одно: она – с Жоржем.

Они ехали втроём в экипаже. Тётя Анна Валериановна была странно молчалива, будто бы знала о чём-то, что неизвестно ещё было Миле.

Они выехали на большую дорогу. Они приближались к «Усладе».

Вдали, на дороге, нетерпеливые глаза Милы увидели одинокую фигуру человека. Он стоял по самой середине дороги и в направлении экипажа махал руками, приветствуя его.

Это мог быть её отец, но нет, это не мог быть он, хотя это и был он. Не потому, что Головины не стояли посреди дорог, размахивая руками, не потому только человек этот не мог быть её отцом, но потому, что этот человек на дороге, хотя и в мундире её отца, как видела она, приближаясь, не мог быть её отцом, этот человек был сгорблен, он был сутулым, казался больным, старым, слабым, он опирался на палку, и всё-таки это был он – отец!

Она с криком, на ходу экипажа выпрыгнула и побежала к нему. За ней прозвучал испуганный возглас тёти: «Мила!» – и Жорж, прыгнув за нею, догнав её, держал её за руку, но она, вырываясь, кричала: «Папа! Папа!» Старик с палкою ковылял к ней.

Они бросились друг другу в объятия и заплакали оба. И то, что слёзы катились из глаз отца, было так необыкновенно, невероятно, ужасно, что, не в силах сказать слова, спросить, отчего он так изменился, она зарыдала громко. Чей-то голос, похожий на голос матери, говорил: «Успокойся, дорогая моя! Успокойся!» И, подняв голову от плеча отца, Мила увидела перед собою женщину в шали, совсем как её мать, но полуседую, с морщинами у рта, и эта перемена и совсем новая, другая улыбка делали женщину мало похожей на мать. И вся эта сцена происходила на улице! на большой дороге, у въезда в «Усладу»!

– Но что с вами? Что с вами случилось? – кричала Мила. – Я оставила всё так ненадолго. Почему вы так переменились оба? Но вы живы, я – с вами, Жорж – здесь, братья здоровы, тётя – с нами. Вот наш дом. Значит, всё хорошо! Мы будем счастливы!