Перед бурей — страница 23 из 36

Выпив чашку кофе, отец начинал с Ивана.

– Ну-ка, Иван, – говорил он, давая ему десять рублей, – выпей чего-нибудь за моё здоровье!

И Иван, беря деньги дрожащей рукой, отвечал:

– Слушаюсь, ваше благородие!

Затем отец обращался к нам:

– Ну-с, мои дорогие дамы, объявляю праздник! Едем по магазинам. Делайте ваши покупки!

Так начиналось одно из наших горших унижений. В городе, конечно, уже знали о колоссальном выигрыше. Все, кто видел нас, с трудом скрывали улыбки. Отец покупал всё что попало, не спрашивая о цене: кружева, духи, веера, браслеты, ленты, шляпы, конфекты, цветы, книги, ноты. Приказчики хихикали за нашей спиной, зная, что будет дальше. Едва вернувшись, мать – секретно – посылала с Иваном всё, что было возможно вернуть в магазины. Она даже не раскрывала пакетов: они уходили в той же обёртке. То, что не брали обратно, посылалось в ломбард, в лавку подержанных вещей, за дешёвку, лишь бы получить деньги. Иван по уходе отца в собрание рапортовал об исполнении поручений. Часто это были унизительные для нас отказы. Мать слушала, закусив губы. И всё же ни разу в жизни она не отказалась от этих поездок в магазины: она понимала, что эти часы были единственной гордостью отца, вершиной его роли, его иллюзией семейного достоинства, и она не хотела лишать его этого выдуманного счастья.

Удача, как известно, длится недолго, и через неделю, вечером, без четверти девять, отец говорил:

– Ну-с, теперь в собрание. Китти, не одолжишь ли мне несколько рублей?

И мама отвечала спокойно:

– Саша, дай мой кошелёк, там должны быть деньги.

Она никогда не держала кошелька вечером при себе, это казалось бы неделикатным намёком. Кошелёк был в её столе. Я шла, приносила кошелёк и давала отцу деньги. Отец брал их, и руки его дрожали. Видели ли вы когда-нибудь, как дрожат руки игрока? Это те руки, что доверяют року, одной случайной карте свою честь, свою жизнь и честь тех, кого любят. Помните – и это глубокая истина – именно игроки любят глубоко и страстно. Это они в тёмную ночь стреляются из-за взгляда цыганки, это они на рассвете выходят на дуэль, чтобы, непременно убить или быть убитым. Они одни живут не торгуясь, за всё уплачивая горячей монетою жизни.

Всякий раз, как отец брал мамины деньги, руки его начинали дрожать. Его пальцы дрожали в суставах, не от плеча, не от кисти, как будто бы они и не были соединены с остальным телом. Ладонь судорожно сжималась и разжималась, а суставы пальцев дрожали – не враз, не ритмично, а каждый отдельно, своей особою дрожью, своим отдельным страданием, и мелкие капельки пота появлялись на этих суставах.

Иногда ночью мать плакала:

– Если суждено быть горю, пусть бы он был, например, пьяницей – о, насколько это было бы легче!

Я росла, и в нашей пьесе увеличивалось значение моей роли. Я рано начала давать уроки. Мне были рады в богатых, но простых купеческих семьях, где я не только помогала в приготовлении уроков, но также учила манерам, говорила по-французски, была как бы приходящей гувернанткой для девочек. Я зарабатывала деньги.

И в вечера, когда отец говорил: «Ну-с, пойду в собрание. Китти, не дашь ли ты мне несколько рублей?» – и мать отвечала: «О, пожалуйста, Саша, дай мне мой кошелёк», – я, с сердцем, останавливающимся от волнения, от гордости, отвечала спокойно и ровно:

– Не беспокойтесь, мама! Вот здесь мой кошелёк. У меня есть лишние деньги.

И я протягивала мой кошелёк отцу, он брал его, и наши руки – и его, и моя – дрожали.

Для кого мы старались? Для кого сохраняли это внешнее благородство, это внешнее достоинство? И в городе, и в полку все и всё о нас знали. Но в военной среде тогда царили прекрасные манеры. Поскольку мы сами никогда, намёком даже, не касались в разговоре наших несчастий, не допуская никакой фамильярности, участия или дружбы, никто никогда в нашем присутствии не касался того, что мы старались скрыть. Мы были в обществе как все.

Мне шёл шестнадцатый год, когда случилось происшествие, изменившее нашу жизнь к худшему: отцу дали должность казначея полка. Это назначение, ввиду характера моего отца, было ни с чем не сообразно, вопреки здравому смыслу, и только поздней мы узнали, кому и почему мы были этим обязаны. Вы представляете, что оно значило? Огромная сумма казённых денег – около ста двадцати тысяч – находилась в распоряжении отца в течение месяца, и только каждое пятнадцатое число он сдавал отчёт, и если был остаток, представлял его наличными. Выплата жалованья солдатам занимала недели, многие из офицеров были богаты и не спешили за жалованьем, и у отца на руках всегда были большие деньги. Теперь отец играл уже с полным безумием – на все сто тысяч, и уже не в офицерском собрании, а в городском коммерческом клубе, не с джентльменами, а с отъявленными игроками, и клуб тот закрывался лишь в пять часов утра.

Мы вступили в трагическую полосу жизни, в пятый акт нашей драмы. Отец то выигрывал, то проигрывал огромные суммы. Мы не жили, мы, трое, как бы ходили по канату, на большой высоте, с наготою, открытой для всех, улыбаясь, замирая от страха, но весело размахивая над головою нарядными пёстрыми зонтиками. Идя в клуб, отец брал у нас всё большие суммы. На отца, как на скаковую лошадь, ставили крупные пари: уцелеет ли он, вывернется ли он к пятнадцатому числу? Мы развлекали весь город нашим несчастием.

Человек может бесследно забыть о счастье, о горе? Никогда! Прошли годы, но и теперь я не могу спокойно смотреть на цифру пятнадцать в календаре. Увижу – и прошлое поднимается передо мною: кажется, будто все предметы в комнате вдруг снимаются с мест и движутся на меня, и мне кажется, я теряю сознание.

У отца почти всегда недоставало денег для сдачи отчёта. Но сколько? Но где взять? Отец шагал по комнатам, взъерошенный, небритый, страшный, и, толкая стулья, кричал:

– Бог знает что! Считаю, считаю – недостаёт денег! Китти! Саша! Что вы можете дать мне до послезавтра?

Недоставало сотен, затем и тысяч. Бывало и такое пятнадцатое число, что мы оставались в пустой квартире: всё, кроме трёх кроватей, отправлялось в заклад и на рынок. Не раз случалось, что в домах, где я давала уроки, купчиха вдруг милостиво мне говорила:

– Вот вам деньги. Следует получить двадцать третьего, но даю вам раньше, завтра – пятнадцатое число. – И она улыбалась мне понимающей улыбкой.

И удивительно, чем унизительнее становилось наше положение, тем крепче, тем упорнее мы держались вместе – все трое. Нас соединяла не только любовь, нас сковала цепью наша монолитная гордость. Жестокой ценой мы платили за это, но никто в городе не держал головы выше. Я росла очень красивой и уже тогда окружена была мужским восхищением. Поглощённая нашей семейной драмой, я совершенно не думала о любви. На восторженные приветствия отвечала высокомерным кивком, на комплименты – холодным взглядом. Письма я разрывала, не читая, подарки отсылала с Иваном обратно. Но кто-то неизменно и анонимно присылал мне цветы, в цветах – единственно – дом наш не имел недостатка, и Иван умудрялся иногда даже продать кое-какие из них. И я так помню мою раннюю молодость: пустой дом, всюду редкие оранжерейные цветы, я голодная, и от их аромата у меня всё кружится и кружится голова, и мне кажется, я падаю в обморок.

Высшим моментом, разрядом нервной напряжённости бывал момент, когда отец появлялся из своего кабинета похудевший, осунувшийся, но радостный и срывающимся голосом восклицал:

– Готов! Всё в порядке! Иду в канцелярию сдавать отчёт и деньги. Иван, шинель!

Мы хватались за стены, за мебель, чтобы не упасть. Трясущимися руками подавал Иван военную шинель, отец не попадал в рукава. Всё кружилось, всё колебалось, всё шаталось вокруг! Спасены! Мы были спасены на месяц.

С гордо поднятой головой шагал мой отец в канцелярию: честный офицер! честный человек!

Едва закрывалась за ним дверь, нас покидали силы. Вопреки правилам поведения, Иван не стоял навытяжку, но в изнеможении опирался о стену и как-то всхлипывал от радости. Мать со стоном падала на первый попавшийся стул. Я бежала к ней, и, обняв друг друга, мы тихо плакали, не то от радости, не то от горя.

– Саша, Саша! – шептала мать. – Я лягу. Теперь я отдохну.

Я бережно укладывала её в постель.

– Посиди около меня, – шептала она, – дай мне твою руку. – И затем, как бы проваливаясь куда-то, засыпала могильным, каменным сном. Так она спала каждое пятнадцатое число.

Вы видите, чем была наша жизнь? Я рассказываю вам – и она властно встаёт передо мною: не забытая нисколько, горячая, страшная.

Теперь, уходя в клуб, отец иногда проверял, заряжен ли револьвер, затем запирал его в ящике стола, а ключ брал с собой.

Случилось всё как и должно было случиться. Судьба, наигравшись нами вволю, одним взмахом разрушила наш карточный домик.

Отец был уже около двух лет в должности полкового казначея. Я оканчивала гимназию. Мне шёл семнадцатый год. Было тринадцатое мая и пятница. Я готовилась на завтра к экзамену по физике. В ту ночь отец проиграл так, что уже невозможно было спастись: недоставало десяти тысяч. По традиции, карточный долг платился в течение суток. Надежды на выход не было. По тому, как отец шёл, по звуку его шагов, мать уже знала, что случилось. Она кинулась ко мне в комнату с криком: «Вставай скорей!» Она тянула меня за руку, и мы обе вбежали в кабинет. Отец сидел у стола. Он что-то писал. Горела лампа. В её свете лежал револьвер. Увидя нас, отец вскочил, но потом нагнулся над столом, чтобы подписать своё письмо.

– Падай на колени! Проси! – кричала мне мать, сама бросаясь на револьвер.

Я обхватила колени отца. Он выдернул револьвер из рук матери, приставил к груди и выстрелил, но неудачно: мы обе мешали ему. Он зашатался, упал, обливаясь кровью. Он не убил, он только ранил себя. На звук выстрела Иван вбежал без зова.

– Доктора! – кричала ему мать. – Не звони по телефону! Никому не говори… Это надо скрыть! Беги за доктором! – Она ещё помнила о приличиях, она ещё надеялась…