Она медленно поднялась в свою комнату. Свет лампы наполнял комнату мягким, светящимся голубым туманом.
– Как странно! Как странно! – шептала она, раздеваясь. – Я уверена была: мы поедем, он меня поцелует. Но умер солдат – и нет поцелуев!
Тёмная жизнь, неизвестная ей, бурлила за «Усладой» – и вот врывалась к ней со своими катастрофами. И она – Мила – оказывается, не защищена от неё ничем.
«Как странно! Но с кем обсудить это?» И вдруг она вспомнила, что приехала Варвара Бублик.
«С ней! Именно с ней! Она одна всегда была занята мыслями вроде этих моих вопросов. Она меня успокоит. Она объяснит всё толково, как задачу по геометрии. Я только с ней и понимала задачи. А сейчас буду думать о Жорже. Он сказал, что любит. И это – счастье. И это всё, всё! И довольно! Завтра пошлю лошадей за Варварой. Варвара моя, Варенька, пчёлка, мурашка! Ползи сюда! Ты объясняла мне алгебру, объясни теперь задачи жизни!»
В этот же час Варвара сидела в своём углу в доме Полины. Член коммунистической партии, она приехала в город с некоторым «заданием». Керосиновая лампа под маленьким зелёным абажуром – лампа труженика – лила свой скудный свет на страницы «Капитала» Маркса. Варвара читала медленно, с глубочайшим волнением, казалось, почти не дыша. Комната её была безлична, опустошена от всего, что обнаруживает намёк на желание комфорта. Комната была беднее даже, чем келья монахини: в ней не было ни иконы, ни распятия.
Ни один звук не нарушал тишины, лишь – по временам – шелест перевёрнутой страницы. Странно было видеть такое молодое существо таким неподвижным, почти не подающим внешних признаков жизни.
Заканчивая назначенную себе главу, Варвара встала бесшумно и бережно закрыла книгу. Затем, также бесшумно, она подошла к стенному календарю. Оторвав аккуратно верхний лист, она долго, безмолвно смотрела: 1 января. Год 1914.
Затем – из экономии – она погасила лампу под зелёным абажуром и постояла у окна. Эти странные окна дома Полины были так высоки, что Варвара стояла опершись подбородком на подоконник, и хотя видела небо, звёзды, луну, думала она не о них. Она мысленно пересказывала себе главу, только что прочитанную в «Капитале».
И хотя всё вне дома сияло луною, в комнате Варвары было темно.
Глава VI
В эту новогоднюю ночь – по головинской традиции – их слуги, пригласив друзей, пировали в подвальном помещении «Услады».
Длинный стол под белой скатертью был накрыт на тридцать приборов. Разноцветная и разнокалиберная посуда весело толпилась на столе, поблёскивая отражённым сиянием огромной висячей лампы, пущенной «на весь свет».
Знаменитая головинская кухарка («лучше всякого повара») наряжалась к празднику. Мавра Кондратьевна (никак не просто Мавра) высоко ставила и себя, и своё искусство. Выученица старого головинского повара, кто, в свою очередь, выучился тоже у старого головинского повара – из крепостных, одного из тех, кого русские баре посылали учиться в Париж, – Мавра имела свою традицию и свои принципы. У ней всё и всегда выходило «удачно», и эта постоянная, не изменявшая ей «удача» держала её в гордо-радостном духе. Сегодня она – по традиции – была хозяйкою пира. Угощение было почти готово, только ещё гусь – гигант по размерам – нетерпеливо шипел в духовке. Окорок бараний и окорок свиной были уже на столе. Индейка «отдыхала» на блюде. Для украшения её лапок денщик резал папиросную цветную бумагу, собирая её в кисточки. Лакей, любуясь на тёплую румяную индейку, произнёс: «Венера!» Он побывал когда-то со своим господином в Италии и при случае любил поразить кухню иностранным эффектом.
Услыхав, Мавра Кондратьевна приказала ему «не выражаться»: тут святой вечер и православный народ. Её авторитет стоял высоко среди прислуги: «за повара» – в таком-то доме! Лакей не осмелился возразить.
Жизнью своею, «почти что княжеской», Мавра Кондратьевна была довольна, не мечтала о лучшем, уверенная, что лучше и не бывает. Готовясь к роли хозяйки – сидеть на первом месте, под образами, она принаряживалась в комнате, примыкавшей к огромнейшей кухне.
Но пока она помадила свои жиденькие зеленовато-жёлтые волосы, укрепляя узелок большими, как вилы, парадными шпильками, «сердце её было не с нею», оно было в духовке, где «доходил» традиционный рождественский гусь. Оттуда, словно призывая её, доносилось шипение: гусь давал знать о себе. Наспех посмотрела Мавра в круглое ручное зеркальце, с туманностями и щербинками. Зеркальце было мало, и видеть она могла лишь центральную часть своего обширного лица. Но и тем, что она увидела, Мавра осталась очень довольна. Она никогда не употребляла пудры, не говоря уже о таких изощрениях, как румяна. Её же собственное лицо, не то от плиты, не то от природы, было медно-красное, совершенно в тон её кухонной эмалированной утвари. Оно и блестело, как эмаль её красных кастрюль. В зеркало Мавра смотрелась редко: по двунадесятым праздникам и под Новый год.
– Слава тебе, Господи! – И перекрестившись, она открыла заслонку, чтобы «наведать» гуся.
Горничные в доме имели куда меньше значения, и Мавра Кондратьевна помыкала ими. Народ молодой и кокетливый. Все собиравшиеся замуж, читавшие романы, охающие о каких-то «Ключах счастья», нуждались, конечно, в моральных наставлениях, и Мавра не скупилась на них.
Глаша, горничная Милы, сегодня особенно волновалась. «Нервность» среди горничных города считалась признаком хорошего тона, почти аристократизма, и они старались выказывать эту нервность по выходным дням. Сегодня Глашу очень волновала причёска: её волосы были густы у корней, но всё жиже в длину, коса выглядела мизерно, и Глаша сокрушалась. Но вот к рождеству явилась новая мода: чёлка! Глаша благословляла судьбу: казалось, эта мода имела в виду именно её, Глашу. Её главная гостья, Фрося, пришла пораньше. По очереди они стригли одна другую.
– Мода – грех! – сказала Мавра. – Искушение от дьявола. На том свете посадят тебя на эту же твою спиртовку да и начнут завивать твоими же щипцами…
– А господа? – огрызнулась Глаша. – Они завиваются же!
– О господах – помолчи. Не твоего ума дело. Ад не для господ построен.
Но Глаша и по возрасту своему, и поколению была из тех, кто не задумывается об аде.
Кухарка между тем, присев перед духовкой и открыв дверцу, обращалась уже к гусю:
– Ну как, милёнок? Готов?
Вытянув чугунный глубокий противень, Мавра нежно оглядывала гуся. Огромный, он возвышался горою, посвечивая жирною, золотистою кожей.
– Ну как, голубчик? – ещё раз спросила Мавра, склонившись над ним. Длинной-предлинной вилкой она, прицелившись, кольнула его в бок. Фонтан горячего сока брызнул и зашипел. «Ангел!» – восхищалась Мавра, подымаясь от духовки. Гусь был готов.
Глаша между тем наряжалась, готовясь в этот торжественный день всех поразить: её барышня была обручена, и ей, личной барышниной горничной, принадлежало право объявить об этом в кухне. Роман госпожи делал и её, Глашу, интересной: она была всему свидетельницей. Не утерпев, она уже, пока по секрету, передавала новость Фросе. Обе пылали от волнения.
– Это и есть такой роман, что я одобряю. Я сама бы за него вот сию минуту вышла!
– И я бы вышла, – соглашалась Фрося, – даже и не повенчанной. Какой же, надо сказать, кавалер! Уму непостижимо!
Глаша приступила к последней детали туалета: она натягивала серебряные туфли, отданные ей генеральшей. Глаша любила надевать господскую обувь при свидетелях, добавляя, что из всей прислуги она одна может носить её и что малый размер ноги есть несомненно аристократическая черта в женщине.
– И это грех! – увидав туфли, решила Мавра Кондратьевна. – И как ты, девушка, Бога не боишься! Господь создал серебро, чтоб деньги делать и ещё посуду на барский стол.
– Барыня носит же…
– О барыне ты опять помолчи. Для Господа Бога другие законы. Не твоего ума дело.
– Какие же, хотела бы я знать.
– Как ты не барыня, то и знать их тебе не полагается, – сказала кухарка.
Собирались гости. Один из лакеев играл на гитаре «Ах, зачем эта ночь». Двое других, под наблюдением Мавры, раскупоривали бутылки наливок. Затем, пересчитав гостей, кухарка объявила: «Все тут!» – и, торжественно перекрестясь на образа, пригласила к столу: «Чем Бог послал».
За десертом Глаша начала повествовать, как «барин Мальцев сватались к барышне». Горничные слушали с горячим любопытством, молодые лакеи снисходительно улыбались, слуги постарше слушали с достоинством. Но рассказ всё затягивался, уклоняясь в сентиментальные детали. Вскоре мужчины занялись вином, а пожилые – более насущными темами: о быстротечности человеческой жизни («а время так и летит, так и летит»), о дороговизне, о падении нравов, о комете, о Страшном суде и муках ада. Чем печальнее была тема, тем с большим усердием её развивали, заедая гусём.
Глаша между тем не могла остановиться, создавая роман, вплетая только что пришедшие ей на ум сцены, диалоги и позы.
– Смерть одна разлучит нас, – сказала барышня, утирая глазки кружевным платочком.
– Помните одно! – крикнул, сверкая глазами, барин Мальцев. – Соперников я не потерплю: всех застрелю на дуэли! – И глаза у него зажглись пламенем.
Барышня наша испугалась немного, но отдохнув, говорит:
– Так вы и вправду обожаете меня так страстно?
Тут барин Мальцев упал перед ней на колени и кричит:
– До смерти и без ума! Ни с чем, ни с кем не сравню тебя, Людмила! Ни с розой, ни с какой другой женщиной! Никакой другой молодой девице не удастся завладеть моим сердцем. Довольно! Я избрал тебя!
– Встаньте с колен, поручик Мальцев, – сказала барышня, – я вам верю! – А сама зарыдала от чувств и шепчет ему так горячо: – Ни один барин, пусть самый богатый, не оторвёт меня от твоей груди!
И тут они обнялись и обое враз крикнули:
– Боже, как мы любим друг друга! И до чего ж, значит, будем мы счастливы!
Мавра Кондратьевна, до которой доносились слова «любовь», «грудь», «обнялись», с другого конца стола прикрикнула: