Перед бурей — страница 59 из 83

сциплины. Принцип свободы защиты своих мнений внутри партии в наших рядах торжествовал всегда, и если в чем партию с.-р. и можно было упрекнуть, так это не в подавлении какого-либо «еретического» течения внутри партии, а уж скорее в чрезмерной терпимости к попыткам от автономии мнений перейти к «автономии действий», т. е. к практическим выступлениям, вносящим в жизнь партии жесточайший разнобой и совершенно ломающим самые основы партийной дисциплины.

С «Почина» началось некоторое обособление Н. Д., как лидера «правого крыла» нашей партии. В сущности, первый шаг в этом направлении имел место еще раньше, на Лондонской общепартийной конференции 1908 года.

Авксентьев вообще был богато одаренной натурой. Широко философски образованный, он обладал и высокоразвитым художественным вкусом. Были у него и артистические задатки, которых он не развил. Он был превосходный чтец, блестящий рассказчик и остроумный собеседник.

Психологический отрыв Бориса Савинкова от партии начался давно. В сущности, настоящим партийным человеком он никогда не был. Он был скорее «попутчиком» в партии.

«Я ведь, В. М., собственно говоря, не эсер, а народовол», — заявил он как-то раз и принялся обращать многих боевиков в «народовольчество», которое в изменившейся и усложнившейся обстановке было, как программа, уже не живым, а историческим словом. Попытка объясниться показала, что Савинков просто скептик по отношению ко всем партийным теориям, скептик не по какому-нибудь более глубокому подходу, а по недосугу вдуматься и неимению для этого серьезной подготовки; народовольчество же, именно по изжитости программно-теоретического содержания, оставалось лишь как казовая сторона, которая его и привлекала. Но длилось это недолго.

«Я, В. М., ведь в сущности анарх», — с каким-то смешком заявил Савинков после поездки в Лондон и нескольких разговоров с П. А. Кропоткиным. Если бы Савинков всерьез мог сделаться анархистом, он, конечно, выбрал бы не коммунистический анархизм Кропоткина, а какую-нибудь разновидность анархо-индивидуализма.

Эстетство и духовный аристократизм потом бросили Савинкова на время в сторону «христиан третьего завета», Мережковского и Зинаиды Гиппиус, тогда почему-то вообразивших, что они должны создать какое-то «религиозное народничество» и сделать религию душой революции.

Савинков внес в террористическую среду новый тон, которого раньше, в демократические времена Гершуни, не было и в помине.

Это была своеобразная выправка и психология военно-террористического цеха, свысока относящегося к другим видам работы, как менее героическим. Не все боевики, в атмосфере вечной нервной напряженности и опасности для жизни, умели сохранить идейное достоинство и моральное равновесие, чтобы совсем не поддаться этому новому «душку», каждое проявление которого вызывало трения с «комитетскими» работниками, причиняло нам много и мелких неприятностей и серьезного горя.

После опубликования Савинковым, под псевдонимом В. Ропшин, «Коня Бледного», впервые раздались с разных сторон даже требования об его исключении из партии: морально-политическая сущность этого произведения одними воспринималась, как оплевывание террористов и партии, другими — как претензии на сверхчеловечество и проповедь аморализма.

Савинков резко высмеивал все эти нападки, основанные на незаконном смешении героя рассказа, Жоржа, с автором, а остальных персонажей — с разными его товарищами по боевой работе. Мне казалось ясным, что если Савинков и вложил что-то «свое» в Жоржа, то иное «свое» он вложил в антиподов Жоржа; я знал, что Савинков, хотя и путано, и слабо, но всё же частично отразил в диалогах «Коня Бледного» кое-какие из глубочайших переживаний таких людей, как Каляев и Сазонов.

Я знал, что из своего каторжного захолустья Сазонов требовал, чтобы его тоже исключили из партии, если будут исключать Савинкова. Общее несчастье открытие провокации Азефа — сняло с очереди вопрос о «Коне Бледном»: вокруг Савинкова сплотилось несколько человек, задавшихся целью новыми атаками «очистить террор от пятна», наложенного участием «великого провокатора»; но слишком ли были неблагоприятны внешние обстоятельства, вмешался ли случай, или Савинков оказался несостоятельным, как «единый глава» новой террористической организации, только из нее ровно ничего не вышло.

Савинков вернулся к литературе и в «То, чего не было» пробовал продолжить и углубить постановку морально-революционной проблемы, начатой в «Коне Бледном» — без всякого успеха. Высокомерно-пренебрежительное отношение к людям, иссушавшее его душу, могло дать только карикатуриста, а не художника революции. Верные своему догмату свободы мысли и критики, мы предоставили Савинкову право высказаться на страницах «Заветов»: но не мало крупных партийных деятелей осталось «при особом мнении», готовые уже тогда отнестись к Савинкову, как к «отрезанному ломтю». В последнем отношении, пожалуй, они проявили больше проницательности по отношению к будущему, тогда как мы больше терпимости и уважения к формальным правам всякого несогласно мыслящего члена партии.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯНаши взаимоотношения с Польской Социалистической Партией (ППС). — Доклад Пилсудского в Париже накануне 1-ой мировой войны. — Разрыв ППС с ПСР. — Война. — Раскол в социалистических рядах. — Социал-патриоты, интернационалисты и пораженцы. — Циммервальдская конференция

Канун первой мировой войны для нас был ознаменован внезапным острым расхождением с польскими социалистами в лице известной Партии Польских Социалистов.

С самого возникновения Партии Социалистов-Революционеров у нее как-то почти автоматически установились с ППС самые тесные и даже сердечные отношения. Уже в нашем «надполье», в «Русском Богатстве» Н. К. Михайловского, со всеми польскими делами и проблемами знакомил русскую читающую публику видный член ППС Людвиг Василевский, писавший под псевдонимом Л. Плохоцкого. Естественно, что он в той же роли перешел и в нашу «подпольную» «Революционную Россию». Далее, мы всегда считали себя непосредственными преемниками и продолжателями «Народной Воли»; а одним из ее замечательных организационных достижений считалось заключение федеративного союза с предшественницей ППС, польской партией «Пролетариат». То было формальное закрепление идейной солидарности русского и польского социализма в делах их общей, единой и нераздельной непосредственной революционной войны против самодержавия: «За вашу и нашу вольность!».

В рядах основоположников и ветеранов нашего движения никаких расхождений по вопросу о наших взаимоотношениях с поляками тоже не возникало. Лично я всегда сознавал и чувствовал себя в этом вопросе политически единодушным с такими людьми, как Лавров, «бабушка» Брешковская, Шишко, Волховской и др. Не иначе смотрели на дело и люди поколения, непосредственно предшествовавшего моему: Михаил Гоц, Минор, Гершуни. Всем нам были чрезвычайно дороги и святы великие традиции русского революционного движения, утверждавшие польско-русское братство еще со времен «декабристов» и кончая идейными основоположниками революционного народничества: Некрасовым, Чернышевским внутри России, Герценом и Бакуниным — за рубежом.

Я пишу это, чтобы объяснить, почему в рядах ППС господствовало тогда величайшее доверие к нашей партии и высокая оценка ее высоко над междунациональными распрями поднявшейся всечеловечности. Но именно поэтому, помню, на нас пахнуло чем-то необычным и тревожным от выступления Иосифа Пилсудского в начале 1914 г. Этот властный и энергичный лидер польского социализма всегда производил на меня такое впечатление, что социализм у него был лишь средством, а национализм целью. И оно было только подкреплено прочитанной им в Париже в январе 1914 года в зале Географического Общества лекцией, оставившей сильное впечатление.

Лектор показал себя человеком, знающим, чего он хочет, умеющим зорко следить за направлением общего хода событий, не боящимся предвидеть и предрекать ближайший их оборот и с ним сообразовать свою тактику. Пилсудский уверенно предсказывал в близком будущем австро-русскую войну из-за Балкан. Не было у него сомнений и в том, что за Австрией будет стоять — да и теперь уже скрыто стоит — Германия. Он высказал далее уверенность, что и Франции нельзя будет, в конце концов, остаться пассивным зрителем конфликта: день, в который Германия вступится открыто за Австрию, будет кануном того дня, когда Франции придется, в силу связующего ее договора, вмешаться на стороне России. Наконец, Британия, полагал он, не сможет оставить на произвол судьбы Францию. Если же соединенных сил Франции и Англии будет недостаточно, они вовлекут рано или поздно в войну на своей стороне и Америку.

Анализируя, далее, военный потенциал всех этих держав, Пилсудский ставил ребром вопрос: как же пойдет и чьей победой кончится война? Ответ его гласил: Россия будет побита Австрией и Германией, а те, в свою очередь будут побиты англо-французами (или англо-американо-французами). Восточная Европа потерпит поражение от Европы Центральной, а Центральная, в свою очередь, от Западной. Это и указывает полякам направление их действий…

Не могу похвалиться проницательностью: меня осаждали самые разнообразные колебания и сомнения. Да, полагал я, гипотеза Пилсудского не исключена. Но ведь, если Россия потерпит ряд поражений, полунемецкая дворцовая камарилья сумеет примирить Николая с Вильгельмом не чересчур дорогой для первого ценою: они как-нибудь по-новому сговорятся о Польше, но никаких «освобождений» из этого для поляков не получится: просто германская доля в Польше увеличится за счет русской.

Я, увы, никак и представить себе не мог, чтобы Россия была выведена из войны и на время превращена в германского вассала какими-нибудь другими руками, а не руками Дурново и Протопопова, всегда предпочитавших сохранение дружбы с Германией. Того, что произойдет на самом деле, никто представить себе не мог: Пилсудский тоже не был исключением. Без этого никем не угаданного оборота событий план Пилсудского оказался бы карточным домиком, мечтой политического комбинатора. На этот раз, однако, история обманула все предвидения и все расчеты; но обманула так, что Пилсудский вышел на первых порах несомненным бенефициантом создавшейся конъюнктуры.