Вот все, что я могу Вам о нем сказать, если Вас что-нибудь особенно интересует, то напишите, я всегда с удовольствием Вам напишу. Пока он еще здесь и хочет с нами говорить на первой неделе поста, а затем уезжает, надолго ли, не знаю, и приедет ли, когда Вы тут будете, тоже не знаю.
Напишите все, что Вы об этом думаете, я очень дорожу Вашим мнением и хочу чувствовать Вас со мной, только будьте откровенны, потому что я люблю Вас сердечной, чистой и ясной любовью, которая сохранится до гроба и, надеюсь, что никакие людские каверзы не изменят нашей дружбы, а другу надо все говорить, не боясь его обидеть, потому что любовь должна все перенести! 5-го/ 18 праздник той иконы, которую я Вам дала, помолитесь, чтобы она Вас спасла!
И вообще напишите, до свидания,
Мария Головина.
ГИМ ОПИ. Ф. 411. Ед. хр. 48. Л. 40–43 об.
ПИСЬМО Ф.Ф. ЮСУПОВА-МЛ. ВЕЛИКОЙ КНЯГИНЕ КСЕНИИ АЛЕКСАНДРОВНЕ
Ракитное
2 января 1917
Дорогая Мамаша!
Очень благодарю тебя за письмо. Мне запрещено писать, поэтому не мог этого сделать раньше. Боялся, что перехватят по дороге. Меня ужасно мучает мысль, что императрица Мария Федоровна и ты будете считать того человека, который это сделал, за убийцу и преступника, и что это чувство у вас возьмет верх над всеми другими.
Как бы вы ни сознавали правоту этого поступка и причины, побудившие совершить его, у вас в глубине души будет чувство – «а все-таки он убийца!»
Зная хорошо все то, что этот человек чувствовал до, во время и после, и то, что он продолжает чувствовать, я могу совершенно определенно сказать, что он не убийца, а был только орудием провидения, которое дало ему ту непонятную, нечеловеческую силу и спокойствие духа, которые помогли ему исполнить свой долг перед родиной и царем, уничтожив ту злую дьявольскую силу, бывшую позором для России и всего мира, и перед которой до сих пор все были бессильны.
Ирина[303] на это смотрит так же, как и я. Это большое утешение. Мы живем тут тихой, деревенской жизнью, и если бы те, кто нас сюда сослал, знали бы, как нам тут хорошо, то, наверное, бы не оставили.
Конечно, Ирина уже успела простудиться и лежала несколько дней в кровати. Я нашел, что она очень поправилась и несмотря, что очень худа, имеет здоровый вид.
Погода довольно <…>[304].
Мама[305] простудилась и лежит уже второй день. Ужасно скучно без Беби[306], говорят, она все время болтает. Так хотелось бы ее послушать и вас всех повидать. Бог знает, когда попаду в Крым. Мы много читаем, я пишу свои записки и теперь ими совсем поглощен.
Андрей и Федор[307] меня глубоко тронули своим отношением ко мне, а Папаша (А.М.)[308] все, что он для меня сделал, я никогда не забуду и люблю его всей душой.
Ты, пожалуйста, о нас всех не беспокойся. Мы довольны нашей судьбой и живем мирно и хорошо в Ракитном. Крепко, крепко тебя целую, а также всех детей, Беби и Папочку.
Феликс.
Перепечатано из журнала «Красный архив». 1923. № 4. С.426
Князь Феликс Юсупов«В окопах»(рассказ)
– Малый, как звать?
– Меня-то? – Петром.
– Откеля с роду?
– Я-то? – Тульский. Деревню нашу так что звать Дракиной. На Оке стоит, земляки одни говорят – мы московские, а батька спорит, говорит – мы тульские.
– Грамотный?
– Малость могу.
Тимофей быстро снял сапог, развернул портянку и, напевая: «Гуляй, гуляй портянка, гуляй лаптева сестра», бережно стал вынимать конверт, в котором находилось измятое письмо.
– Ну-ка, грамотей, читай!
«Дорогому моему супругу Тимофею Ефимовичу от супруги Вашей Марии Сергеевной. Еще кланяется сын Иван Тимофеевич, дочка Елена Тимофеевна, Сергей Тимофеевич. Кланяемся мы все тебе враз по низкому поклону и просим мы у тебя твоего родительского благословения, которое может существовать по гроб твоей жизни и на веки нерушимое. Еще кланяются единоутробныя сестрицы твои с супругами своими, кланяются все и вся родня. Еще кланяется Любовь Клементьевна, дедушка Ефим и Катюшка. Она же, подлая, проворовалась-было, да тетка простила. Пакостная такая, картошку заховала в амбаре; срам нам всем был от нея. Покров встретили по-хорошему. Только одним неладно: не было тебя. За чаем все поплакали. Продавать-ли лошадь. Лошади очень дешевы. За нашу лошадь не дадут больше сорока рублей; надо-бы продать, если дадут сорок пять. Отдать нам, или не надо. А мы думаем за такую цену кормить зиму. А там сам как хочешь. Ленька ходит в школу и ничего не занимается. Сергей твой ежедневно видит тебя во сне. Однажды он тебя так видел, как будто ты пришел в солдатском и утром стал рассказывать и много принес гостинцев. Теленка закололи к Казанской, а поросенка может скоро продадим или заколем. Кум Федосий давал три рубля, набивался жеребенком. Прислал нам Серега письмо, живет он Слава Богу. Затем прости нас Христа ради. Остаемся живы и здоровы и тебе того желаем. Как письмо получишь, так и пришли, пожалуйста, ответ. Способие от казны получаем исправно».
– Ладно, с окопов так и пришлешь!
– Чего, малый, грустишь, вспомнил деревню? Родимых? О нареченной в мечтаньях? Любит ли, а может и разлюбила?
– Нет, ничего, так что…
– А как ее звать?
– Ее-то? Любой!
И оба они как-то сразу замолкли. Невольно вспомнились родные их села… Да, там мирно коротают жизнь люди. Кормильцев лишь не хватает: ушли… И ждут-же они с нетерпением, когда они вернутся. Проходит день за днем, неделя за неделею, месяцы сменяются, а ожидания остаются все те-же; так же покорность судьбе, та-же любовь к ним, она не меняется…
Широко расстилалось пахотное поле впереди их окопов, изрытое вражьими снарядами. А за полем проглядывал обездоленный лес со сраженными стволами, в прогалинах которого беззаботно играли отблески близкого заката. Вот там-то, на окраине, засел враг и постоянно их тревожит.
Тимофей и Петр зорко оглядывали впереди лежащую местность и внимательно следили за перебегающим врагом.
– Валить-же их сегодня тьма-тьмущая. Гляди, Петр, кажись пулемет тащат. Вона как засуетились. Вестимо, тащат. Ах, окаянные, ружьев им мало!
С пронзительным свистом пролетела пуля, за ней вторая.
– Э, да это рикошетная, занятная. Смотри, как пылит пахоту.
– Малый, свистать умеешь?
– Ни, так что с молоду не занимался.
– Эх, в прежнее-то время, бывало, заберемся за деревню, парней набежит куча. Тимошка (это мне-то кричат парни). Брякни пищалью, свистни пулей. – Зря-то. Э, ну вас… А у самого желание есть и потрафишь им. Загудит у меня этак в глотке, как их ружья выпалю, а опосля пойдет свист; на всю деревню хватит, да такой, что галки с гнезд повылетают, кружатся на лесом и галдят по-ихнему. Говору, хохоту, шуму – хоть откладывай и пошла по улице ходить гармония. Разнесу все. Вот вся деревня станет на чеку, все повылезет, каждый у своих ворот стоит, девки гораз волнуются, бабы сердятся, меж собой шепчутся: «Негодный Тимошка снова гуляет, озорник этакий. Ишь как оскалил свою волчью пасть». А нам наплевать. Мы затянем свою волжскую «По-матушке». Теперь смолоду, что вы умеете делать. Ничего. Тихонько топчитесь с тальяночкой, понапрасну зажигаете сердца девиц, затягивая фабричную. Своя деревенская постыла, стала вам не по вкусу, забыта. Эх, время. А наша бывало, песня могучая, Ярославская, куда удалее. От нее душа вся просилась на простор, к шири. Запоешь ее у тверских истоков, а доносится она к устьям. Песнь сладкая, родная… – Твоей-то годков восемнадцать?
– Так что моложе.
– Стало быть девчонка?
– Ни, рослая.
И по чертам его молодого лица пробежала невольная улыбка. Он вдруг почувствовал близость своей Любы. Ему казалось, что она вот тут, перед ним, как будто живая, игривая. Но это был лишь призрак мгновенный, радужный, как неожиданный мираж.
Вечерело небо, зажигались звезды, одна красивее другой и мерным мерцанием изливали они свою печаль бытью. Ко сну не клонило, а ночь все быстрее кралась, неуютная, холодная, грозная. Что даст заря, что скажет день?!
– Малый, не спишь?
– Ни.
– Постереги вот это направление, а я скурну.
Тимофей быстро сбросил шинель, подложил ее под себя, улегся на сырой земле, вытащил трубку, кисет и любуясь ими говорил: «Эх, много добрых людей на свете. Благодарим вас, русские люди, что не забываете нас; сердечное вам спасибо. Гостинцами, подарками ласкаете». Из составленной смеси мха, листьев и травы он набил трубку и закурилась она слаще махорки. В эти редкие минуты отдыха все его думы кружились над родным селом, и он так ясно припоминал жену, детей, деда Ефима, коня своего, Ваську, которого долгие годы боронил с ним пахоту, знакомую широкую деревенскую улицу, свой ветхий домишко, возле которого росла старая береза, вспоминал как раз, озлобленный, покалечил ее топором, дворик, сарайчик, новую изгородь, оконченную им за неделю до мобилизации. Все это рисовалось перед ним так живо, так близко, как все, что дорого и далеко. Во всем этом была его пройденная жизнь с буйною молодостью, с горем и радостями. Он еще сильнее чувствовал свою привязанность к родному гнезду. Медленно засыпали дали и полночь, окруженная звездным небом таинственно дремала в полусне. Не разгадаешь тайны ночи. Так кажется она смиренна и так тиха, но ночи долго-ли пройти, когда вдогонку ей бежит заря, румяня небосклон. Рассвет пылает, близок снова день. В окопах многие дремали, а Петр стоит с ружьем, все карауля тоже направление. Вдруг началось движение. Послышалась команда: «к ружью готовсь!.. примкнуть штыки!» Солдаты побежали. «Правее все бери!», послышался командный голос командира. «Ребята! Вылезай скорей, да прямо жарь в штыки!»