Перед прыжком — страница 44 из 74

уконцева, все обстояло как нельзя лучше.

И вот — бумага от Кузьмина.

Перечитав ее дважды, Суконцев задумался: похоже, чуть перегнул. Не все учел. Не те мужики попались.

И что же теперь?

Ехать в уезд? Оправдываться незнанием обстановки? Обещать исправить ошибки?

А если Кузьмин не станет и слушать? Вдруг да у него имеются сведения, кто он, Суконцев? Откуда прибыл? Где и с кем воевал? Приедешь, не успеешь глазом моргнуть, как тебя сразу к стенке…

От Кузьмина можно всего ожидать. Этот не пощадит. Красный из красных!..

Вечером он откровенно поговорил в полутемной, наглухо прикрытой ставнями горнице с Терентием и Мартемьяном.

А поздней ночью Износков проводил его на секретную заимку.

— Передай там Ваське Сточному, — приглушенно басил Мартемьян, пока Суконцев суетливо седлал во дворе одну из лошадей хозяина, приторачивал к седлу дорожную суму с едой для себя и Сточного, — что надо бы ему хоть разок опять наведаться с ребятами в наше Мануйлово. Братищева со Грачевым угомонить. Да пусть и меня в энтот раз не минет, чтобы кому в башку не взошло, будто не трогает потому, что я вроде как свой. Пущай хоть спалит у меня чего… ну тот вон сарай. А то пущай при людях ударит. Чего уж тут? Потерплю. Ото всех терплю. За общество вроде как пострадаю. Упомнил?

— Упомнил.

— Ну вот. А знак я подам через Кузьку. Ждите…

Ночь была звездной, туманно-светлой, фигуры людей и лошадей во дворе казались тенями, а голоса звучали глухо и вязко. Но молодые глаза и уши пятнадцатилетней девчонки Усти, племянницы Белаша, взятой им в дом после гибели дочери Тани, легко различали и тени людей, и главное — почти каждое слово из того, о чем там говорилось.

Устя спала в эти теплые ночи не в доме, а во дворе, в набитой сеном телеге. Проснулась от звонкого фырканья лошади у соседей. Застоявшаяся в душной конюшне сытая животина была, как видно, довольна и взбудоражена тем, что ей предстоит в неурочный час отправиться в степь. Потом девчонка услышала голоса.

Устя и до этого несколько раз урывками слышала странные, осторожные разговоры во дворе противного ей дядьки Мартемьяна с присланным из уезда другим неприятным дядькой Суконцевым. Девчоночье любопытство давно разбирало ее — подслушать, о чем говорят? И теперь она тихонько на цыпочках подкралась к плетню, отделявшему усадьбу Белаша от Износковых. Подкралась — и поразилась: речь шла о налете бандюги Сточного на их село… и вроде как об убийстве таких мужиков, как дядька Братищев с дядькой Грачевым…

Вначале ей стало жарко, потом охватил озноб. Почти бегом она вернулась к своей телеге, накинула на себя ряднинку, но так, чтобы уши были открыты, и до конца проследила за тем, как шаркнули по земле соседовы подворотья, как дядька Износков что-то еще сказал напоследок. После этого мягко затопали копыта, звякнул засов — и во дворе соседей все стихло.

Час спустя, покрутившись на мягком сене, притихла, заснув, и Устя.

Но разговор, услышанный ею ночью, не вышел из головы: утром она рассказала о нем Белашу.

Тот приказал ей:

— Нишкни! — и боязливо выглянул в сени: не подслушивает ли кривой Кузька? От такого жди всякой пакости, хитер и злопамятен…

Но когда девчонка ушла, задумался.

Снова со всей ясностью вспомнился ему тот страшный день, когда пьяный колчаковский сотник погубил Танюшу — единственную из всех, кто к тому времени еще оставался в живых из его семьи, если не считать взятую в дом племянницу Устю.

Что ему беляки?

Варнаки, погубители. Нет им прощенья. И хорошо, что красные победили их в смертном бою, хотя и слышно, что где-то еще какие из них остались.

А здесь — атаман Сточной нет-нет да и объявится. По-местному — тоже сила. До бога высоко, до города далеко, а Сточной под боком.

А кто в Мануйлове верховодит? Износков через Лубкова с Терентием. Да-а, по-прежнему, хочешь не хочешь, а Мартемьян.

Против него идут работящие, худого не скажешь, хорошие мужики: Грачев с Братищевым и другие. Но что они? Беднота. Какими были, такими и остались. Только что говорят на сходках про новую жизнь.

А он сам, Петр Белаш? Он хозяин не из последних. Не то что уж больно крепок. На это сил не хватает: стареет. А все же справный хозяин. И если бы не разные полномочные комиссары…

Теперь вон слыхано, что разверстку сменят налогом. А если не сменят? Пообещают, объявят для уговору, на том и все? Опять отдавай свое полномочным?

Охоты на это нет. Но нет и дружбы с соседом: этот — жадный волчина. Тих, медовит. Бывает — пустит слезу: сирота, мол, я, пострадал. А своего не упустит. Сточной в его самой секретной заимке как охранник. Чуть что — налетит, постреляет да посечет… конечно, партейных да полномочных. Но сколько добра в одночасье спалит, сколько душ безвинных осиротит и погубит. Вмешаешься — и тебя.

Встревать ли? Нет, погожу…

— Нишкни! — велел он в то утро Усте.

А к вечеру душа Белаша не выдержала. И когда девчонка опять собралась ночевать в набитой сеном телеге, он тихо велел ей:

— Прислухивайся там. Гляди. Если чего, стукни…

Несколько дней он и сам присматривался и прислушивался к тому, что делалось во дворе соседа.

Все было там вроде как всегда. И вдруг как-то уже под вечер, когда он копался в стоявшей пока без дела старенькой мак-кормиковской жатке, смазывал жирным, почти прозрачным смальцем ее ходовые узлы, — из дома соседа вышел во двор главный подручный в хозяйстве Мартемьяна кривоглазый Кузьма.

Белашу было слышно, как кривоглазый вначале позвякивал уздечкой в конюшне, поставленной спиной впритык к его забору, потом обротал резво топочущего сильными копытами любимого жеребчика Износкова. А минуту спустя на крыльце появился и сам Износков.

— Ну, с богом, — сказал он, когда кривоглазый вскочил в седло. — Как сказано, так и пусть…

Кузьма выехал со двора не на улицу, а через скрипучую калитку в огород, где был колодец и стояла баня, мимо которой тропа вела за высокое прясло в степь.

Значит, к Сточному…

Белаш о многом подумал в эти несколько дней после разговора с Устей, перебрал в памяти всю свою жизнь. С привычной болью вспомнил о Тане. Представил пьяного сотника и Сточного. Подумал об Износкове Мартемьяне. И в сотый раз о разверстке, взамен которой, что там ни думай, а все же объявлено облегченье.

— Да-а… как ни противься большевикам, их напористой власти, а видно, иного выхода нет и у них. Кормить им Россию надо? Слышно, с голоду в той России многие мрут.

«А тут у меня? Тем больше — у Мартемьяна? Сытость. Да и много ли надо мне, старику? Все равно оставлю хозяйство Устинье. А девке при власти Износкова со Сточным хорошего будет мало. Как Тане… По крайности хоть такие красные мужики, как Братищев или Грачев, не недужны желаньем власти или богатства. Ищут истины и добра. Чего же я? Не по совести…»

Обдумав все это, он истово помолился перед иконой божьей матери, надел на седеющую голову совсем еще новенький картуз (перед войной покупал его в Омске) — и отправился к Агафону Грачеву.

В эту первую ночь Сточной в Мануйлово не явился.

Как ни вслушивались в ночные шорохи, как ни вглядывались в мглистую даль кое-как вооруженные мужики вместе с молоденькими красноармейцами, так толком и не понявшими, почему и зачем сбежал из села их начальник Суконцев и почему должен нынешней ночью сделать налет Сточной, — до утра все было спокойно: ни угрожающих звуков, ни человеческой тени.

В тревожном ожидании прошел и весь день.

А к вечеру из села Знаменского вместе с ездившим туда посыльным вернулась полусотня крепыша Макарова. Его бойцы к ночи прочно заняли оборону на всех выездах в степь, залегли за сараями и плетнями, чтобы бандиты Сточного вошли в село, как в ловушку.

Поняв, что замысленное им сорвалось, перепуганный неожиданным поворотом событий Износков тщетно пытался сунуть кривоглазого Кузьму то в один, то в другой пролаз — из этого ничего не вышло, и Мартемьян, бормоча про себя то брань, то молитвы, сам запер ворота и двери на все засовы, затеплил лампаду и час за часом, почти до рассвета, трусливо томился в своем добротном дому до тех пор, пока за наглухо закрытыми ставнями не послышался топот копыт и рев хриплых глоток.

Минуту спустя этот истошный бандитский рев покрыли резкие, как удары по голове, выстрелы красноармейцев Макарова…

6

Из двух с половиной тысяч рабочих, бывших солдат, комиссаров, матросов и партизан, отправленных Сибревкомом на места для учета и сбора хлеба, ко времени прибытия эшелона в Омск в живых осталась едва половина. Выстрелы ночью, поджоги, налеты больших и малых банд, зверино-дикие самосуды не прекращались там всю весну и начало лета.

Но в эшелоне еще не знали об этом. Рабочие отправились в путь пока еще лишь полные надежд на удачу, на сытость, на несколько месяцев свободной и необычной жизни в богатой, таинственной, страшной и притягательной Сибири, где надо быть начеку, держаться гуртом, один к одному, показать рабочую силу. При этом большинство из них мало задумывалось о том, по каким законам, по чьим мудрым замыслам они собрались и вот уже не первую неделю едут, а чаще стоят на забитых составами станциях и полустанках, где каждый норовит первым выскочить из теплушки, купить, а вернее — выменять на барахлишко что-нибудь вроде шматочка сала или пары горячих картофелин с уже сморщенным от зимнего лежания соленым огурцом, чтобы потом с наслаждением запить еду кипятком из успевшего черно прокоптиться в дороге на дымных кострах железного чайника.

А мудрый замысел, разумеется, был. Все совершалось по его продуманным планам. Подобно камню-снаряду, метко пущенному из пращи смелым и сильным воином в хорошо разведанную цель, эшелон день за днем двигался вперед, чтобы выполнить поставленную Лениным государственную задачу. Но почти каждый из едущих считал в душе, что едет в Сибирь не столько по этим, сколько по личным своим делам. Ну поработает там. Ну получит за это что надо. А кроме того, еще наменяет муки на припрятанные на нарах до поры до времени штаны да рубашки. Потом, довольный и сытый, вернется домой, к своим.