Юрлов растерянно промолчал. Потом упрямо спросил:
— С рабочих, чай, не берут, только с нас?
— Как не берут? Во-первых, берут, — с трудом подавляя в себе растущее раздражение, терпеливо ответил Амелин.
— Это как же берут? — удивился мужик.
— А так. Скажем, я за станком наработал нынче на тыщу рублей. А оплату мне и другим начисляют с таким расчетом, чтобы вышло, к примеру, полтыщи. Это называется, я сработал добавочный продукт. Значит, вторые полтыщи идут государству на все про все. Называется это еще, брат, прибылью. Слыхал небось?
— А чего же? — Юрлов усмехнулся, но это была не усмешка злости, какая проскальзывала на его упрямых губах всего пять минут назад, а усмешка хитрого соучастника, примирительная усмешка. — Чай, того и хотим мы, придерживая свой хлеб, чтобы продать его с прибылью, а на эту прибыль необходимое что купить…
— Вот-вот! Ты за свой труд хочешь все до копеечки получить, чтобы полную прибыль себе одному иметь, а мы, между прочим, не все за свой труд получаем, однако на это вполне согласны! А как иначе? Если все, что я сделал, все сам себе и присвою, то что же останется на приварок народу, попросту — государству? Управлять эно каким хозяйством — заводами, денежными делами, армией, производством желательных тебе товаров, кормить сирот, стариков, торговать с другими полезными государствами — кто-то ведь должен?
— Вестимо…
— На это средства нужны? Скажи мне, нужны?
— А как же?
— Вот потому с вас, крестьян, и брали разверстку, вместо которой будет теперь облегченье налогом. Понятно?
Юрлов усмехнулся теперь совсем дружелюбно:
— Ох и ловкач ты!
— А что же? — легко усмехнулся и Амелин. — Нужен, брат, государству твой хлеб. Без этого никуда. Налог берут со всех, кто в труде. И нельзя не брать. Город дает одно, крестьянин — другое. Вроде обмена. А с тех, кто хочет жить за чужой спиной, без добавочного продукта, как паразит, чтобы чужими руками прибыль ту добывать, с такими у нас разговор другой. Не нынче, так завтра, а мы таких приведем в порядок. Добро будет только тем, кто трудится и взаимно идет друг другу на помощь — хлебом или там сальцем, кожей да шерстью, а кто — молотилкой, ситчиком или там шинами для телеги, гвоздями и чем другим…
В середине привокзальной площади большая толпа мужиков теснилась вокруг Фомы Копылова и Савелия Бегунка.
— Вы, рабочие, вон зовете себя пролетариями, — с откровенной усмешкой подкалывал Копылова степенный, сытый мужик («Бурлакин Илья из Мануйлова», — отметил про себя Кузьмин). — А у нас в селе иные так говорят: потому, мол, рабочие так зовутся, что они пролетай, которые пролетают как дым в трубу. Токо что красовался, в глаза себя всем пускал. А завтра, глянь, как вылетел, так и сгинул. Пролетел, рассеялся, будто не был…
Мужики — кто настороженно, кто недовольно, а кто и согласно — переглянулись: может, и верно, в эшелоне приехали пролетай?..
Явились, наговорили крестьянам зовущих слов, вроде чего-то и сделают, а потом пролетят отсюда обратно в свою Москву, и останешься ты один на один с Мартемьяном да с бандой Васьки Сточного. Голый, безо всего…
Копылов в свою очередь тоже некоторое время молча оглядывал окружавших его людей. Но худое, давно не бритое, скуластое лицо его не выражало ничего, кроме озабоченной и вместе с тем спокойной уверенности в своей правоте. Сдвинув засаленную кепчонку на левое ухо и этим как бы отгораживаясь от всего, что сказал и что скажет еще стоящий слева от него Бурлакин Илья, он вдруг усмехнулся, но усмехнулся без подковырки, как это сделал один из ближних мужиков, а как-то весело и легко:
— Что же. Спорить не буду: есть у нас и такие пролетаи, верно.
Он вдруг повернулся к Бурлакину:
— А где их, сват, нет? И у вас они есть. Иной раздуется как пузырь, кажется, что гора… вроде мануйловского кулака, о котором нам по дороге рассказывал ваш земляк товарищ Савелий. А пройдет срок, от пузыря того не останется ничего полезного, доброго для людей. Вон даже главный в России царь Николашка, — добавил он, отметив про себя шумок одобрения в толпе мужиков, — и тот на поверку оказался таким пролетаем: был — и весь вышел, слава те господи! Лопнул, будто пузырь…
Переждав с минуту, дав мужикам еще пошуметь — тем более что шум теперь был веселее и согласнее, он громче и строже пояснил:
— Что же касаемо нас, то тут гражданин… не знаю, как вас величать?
— Бурлакин, — подсказали ему.
— Так вот, гражданин Бурлакин, про нас, рабочих, вы брякнули зря. Конечно, есть у нас в городах и такие. Но в целом пролетарский класс — это, граждане крестьяне, старший ваш брат. Как объяснил еще товарищ Карл Маркс, пролетарию нечего терять, кроме цепей, а приобретает он в борьбе весь мир. Так оно есть, так и будет во всемирном масштабе. При этом учтите, что победит он в борьбе с угнетающими не один и не как господин, а вместе с вами, с его братьями…
Мужики снова многозначительно переглянулись.
— В целом рабочий класс, то есть мы, пролетарии, — продолжал между тем все тверже и напористее Копылов, — это среди трудящихся самый отчаянный и надежный. Попросту главный. Он, как бы вам вернее сказать, вроде того металла, который в косилках да в молотилках. Разных там деревянных частей в них много, это известно. Однако же что они без винтов да гаек, без железных ножей, барабана или там, скажем, чего другого, которое из металла? Значит, не эти деревянные части есть главное в деле. Одними ими не скосишь, не обмолотишь. Другое дело — железо, которое скрепляет все те деревяшки. Соединяет их в цельную, проще сказать, готовую для работы машину. То есть то, что управляет, что косит и обмолотит, что смысл машине дает… Так или не так?
Он опять переждал с минуту, пока мужики погомонили, поспорили между собою, чувствуя, как в его собственной душе что-то все это время ощутимо сгущается и воспаряется, подмывает взять да по-митинговому и сказать что-нибудь такое восторженное, такое призывное, какое говорится только в бою во время атаки.
При этом на ум шли какие-то необычные складные фразы, вроде: «рабочий класс — старший брат для вас», «рабочий — к труду и борьбе охочий», «за ним пойдете — счастье найдете».
Он с усмешкой перебирал в уме эти фразы и сам себе дивился: глянь ты, какая штука! Откуда чего идет! Сроду песен не складывал, а нынче само все складывается, как в песне! Однако вслух этих песенных фраз не сказал. Вслух он совсем уже твердо и веско добавил, когда в толпе мужиков опять все стало потише:
— Кабы мы были дымом, то пролетали бы вместе с нами таким же дымом и фабрики да заводы. Не было бы ни ситчику, ни чего из железа или там чугуна, чтобы кашу сварить. Ни тем более плуга или косилки. Не было бы и народной большой России с рабочим классом. То есть была бы только вон эта трава вокруг, — он кивнул в сторону раскинувшейся за вокзалом степи с невидимыми сейчас березовыми колками. — Ну и, конечно, свой хлеб и, скажем, капуста. А ни гвоздя, ни железины. А над всеми вами сидел бы да понукал какой-нибудь богатей с жандармом. Эти уж верно, не пролетят. Они вопьются в шею трудящихся крепче клеща. Они вам покажут, кто дым, а кто для их буржуйского дела сгодится. Так что ни вы без нас, товарищи дорогие, ни мы без вас добра не добьемся, счастливой доли не сыщем. Родниться нам надо. Объединяться. Одной семьей надо жить, вот, брат, какая штука…
В суете и веселье нечаянной ярмарки Антошка Головин чувствовал себя, пожалуй, еще более несчастным, чем оркестранты инженера Свибульского.
И не потому, что не мог отдаться азарту обмена. Для этого у него кое-что все же было. Очень немного, но было. Однако Антошка даже и не стал, в отличие от Зины и Клавы, заниматься ярмарочной сделкой.
Его тяготило и мучало другое.
С недоумением и даже отчаянием он обнаружил, что за месяц с лишним пути от поселка до Славгорода прямо-таки смертельно влюбился сразу в двух — в Катеньку Клетскую и Веронику.
Ее он тоже знал хорошо: красивая, выделяющаяся манерами и нарядами даже среди инженерских дочек, она нередко приходила в заводской клуб на субботние танцевальные вечера.
Ходить туда комсомольцы вначале чурались: буржуйский… американский. Но после закрытия кинотеатра в поселке стало так скучно, что волей-неволей Антошке и его друзьям пришлось вначале настороженно, бочком, но все-таки время от времени заглядывать в этот буржуйский клуб.
Оказалось, что там по субботам буржуев совсем и нет: вместо них толчется много знакомых рабочих ребят и девчат, в том числе комсомолок, и что танцуют они не какие-нибудь чужие, а давно известные танцы — вальс, краковяк, цыганочку.
Большинство рабочих парней стояло вдоль стен, не решаясь приглашать на танец даже знакомых девушек, а тем более таких, как сестры Клетские или Вероника. Вначале не решался на это и Антошка. Но не приметить красивую, рослую девушку он не мог.
Приметить — да… но чтобы влюбиться?! В эту во всем чужую (а что чужая — разумелось само собой) девицу дворянских кровей? Дочь бывшей фрейлины и полковника царской службы? Стыд и позор!
С Катенькой было проще.
Правда, Петр Петрович Клетский тоже из бывших. Но и прежде, а особенно за время общения в пути — многие представления не только о «барышне» Катеньке, но и о «министре планирования и финансов» решительно изменились не только у Антошки, но и у таких надежных партийцев, как Веритеев и другие члены штаба.
В дороге люди узнаются куда как быстрее и непосредственнее, чем в других условиях, — по множеству мелочей. Притворство здесь почти невозможно. А Петр Петрович, не говоря уж о Катеньке, и не думал в чем-нибудь притворяться — Антошка это чувствовал твердо. Наоборот, вел себя по-домашнему просто… В вагоне, где Клетские ехали, ему даже дали прозвище: «Наш шеф-повар», и Петр Петрович явно гордился этим.
На каждой длительной остановке, едва эшелон принимали на запасной путь, что означало стоянку на два- три дня, возле вагонов немедленно начинали пылать костры.