— Да не может быть! Ты меня морочишь! Вот бесстыдница!
— Истинную правду вам говорю. Встретился я с нею у Изабеллы; Джулковская раньше при тетке ее мадам де Кракови в резидентках на респекте состояла, а теперь при ней.
— И сама про Воробьевку заговорила? Ей, значит, известно, что ты обо всем знаешь?
— Да кто же этого не знает? Мне на нее Репнин указал. Гуляли мы с ним в саду, а она идет нам навстречу с двумя дворскими девицами. Любезная и нарядная дама, в летах, а видать, что была очень красива в молодости, глаза до сих пор с огоньком, и очень представительная…
— А здесь была худа, как щепка.
— Пополнела с тех пор, и больше пятидесяти лет ей нельзя дать. Давно уже овдовела и полным уважением всей «фамилии» пользуется.
— Вот что значит полячка! Наша, русская, после таких передряг давно скисла бы и от тоски да стыда гриб грибом сделалась бы, а эта козырем выступает, говоришь?
— Именно козырем. И чего ей стыдиться? Что было, то прошло и быльем поросло. Состояние у нее хорошее; муж был, должно быть, парень дельный, если благодетели его и патроны после его смерти продолжают оказывать ласку и внимание его вдове; чего же ей больше надо? И для чего ей о старом грехе думать да киснуть, когда этот грех давно ксендзы замолили?
— Совесть-то, значит, по-твоему, в карман?
— Понятно! Репнин говорил мне, что она — замечательно умная женщина, и ему, кажется, очень приятно, что Изабелла сошлась с нею: она все же по старой памяти сторону русских тянет, — прибавил он со смехом и, вернувшись к прерванному разговору, спросил: — А куда посадили Грабинина письмо писать?
— В библиотеку. Приказала отвести его туда, когда ты приехал, чтобы он разговору нашему не мешал.
— А сколько вы с него за посылку взяли?
— Пятьдесят рублей назначила. Так он моему предложению обрадовался, что сто хотел дать.
— Напрасно отказались. Его к крупным издержкам приучить надо, чтобы не жался, когда придется с денежками по нашим сутягам разъезжать. Теплые ребята! Они протрут глаза его червончиком, припасай только побольше. Однако надо распорядиться насчет ужина и всего прочего; надо показать петербургскому щегольку, как у нас люди со вкусом и с понятием живут. О делах мы с ним до завтрашнего утра ни словечка не пророним, утро вчера мудренее. А про Джулковскую я вам на просторе еще расскажу.
С этими словами Дмитрий Степанович поспешно вышел.
IV
В большой комнате с широкой кроватью под голубым штофным пологом Елена Васильевна Аратова играла на ковре со своим ребенком.
Которому из двух — восемнадцатилетней матери или двухлетнему сыну — было веселее кататься по ковру, прятаться, с громким раскатистым смехом кружиться или прыгать, взявшись за руки, — решить было трудно. Оба предавались счастью быть вместе, беспрепятственно целоваться и обниматься, болтая все, что взбредет в голову, с увлечением юных существ, которым такое удовольствие редко выпадает на долю. Недавний страх и отчаяние были забыты. О том, что ждало ее впереди, Аратова перестала думать с той минуты, как Настя прибежала сказать ей, что приказано оставить их в покое до отъезда гостя, когда же Настя принесла им обед и начала рассказывать о молодом воробьевском барине, молодая женщина с досадой прервала ее:
— Я знаю, — отрывисто заметила Елена Васильевна, отвертываясь, чтобы скрыть румянец, вспыхнувший на ее щеках.
— Где же вы изволили их видеть? — удивилась Настя.
— Иди себе, оставь нас! — с раздражением сказала барыня, которой почему-то было неприятно слушать похвалы красоте и наряду гостя.
Напоминание о нем раздражало ее, а между тем он не выходил у нее из головы с того мгновения, когда их глаза встретились. С этой минуты в душу Елены проникло странное, давно не испытанное убеждение, что она не одна на свете, что есть человек, которому ее горе и слезы могут быть близки сердцу. Это сознание будило в ней предчувствие чего-то нового и прекрасного, и, может быть, это было причиной радостного возбуждения, с которым она предавалась удовольствию быть с ребенком.
До сих пор жизнь Елены Васильевны была крайне печальна. С того дня, как ее привезли сюда, весь мир превратился для нее в тюрьму с двумя тюремщиками: прабабушкой Серафимой Даниловной и мужем; он так угнетал ее своим умом и могуществом, такой беспомощной чувствовала она себя в зависимости от этих двух существ, что других помыслов у нее не было, кроме заботы не навлечь на себя их гнева. Она старалась всеми силами души достигнуть этого, но ей это плохо удавалось, и она часто впадала в отчаяние.
Когда правнук и наследник Серафимы Даниловны женился на девице без состояния, старуха, верная своему правилу из всего извлекать пользу, решила сделать из бесприданницы хорошую хозяйку, строгую надсмотрщицу и доносчицу на дворовых. Но Елена оказалась не на высоте возлагаемых на нее упований. Да и могла ли нагонять страх на кого бы то ни было юная Елена с детским личиком и с детскими понятиями о жизни, когда ее самое можно было довести до слез жалким словом, смутить косым взглядом, напугать грубостью.
— Не знаю, право, к чему мне твою красавицу приспособить? — жаловалась Серафима Даниловна правнуку, перечисляя свои неудачные попытки извлечь пользу из его жены.
— А видели вы, как она рисует? — спросил он с улыбкой.
— Смеяться, что ли, надо мною вздумал? — раздраженно крикнула старуха. — Ты бы еще спросил, слышала ли я, как она романсы поет, на арфе играет да по-французски талялякает! Очень нужны эти глупости в хозяйстве, нечего сказать!
— Я вам про рисование говорю, — стоял на своем Аратов, вынимая из кармана вышитое по бархату саше и подавая его прабабке. — Может которая-нибудь из ваших золотошвеек такую работу сделает? — продолжал он, забавляясь изумлением, выразившимся на лице старухи.
Она была знаток в рукоделии и не могла не оценить тонкости вышивки и красоты узора и отрывисто сказала:
— Неужто сама и узор сочинила?
— Сама.
— Так пусть сочинит узор для Аришки. Хочется получше справить заказ игуменьи из Вознесенского монастыря. Пелену она на алтарь просила вышить по бархату, который княгиня Вяземская пожертвовала; а я обещала постараться, а новых узоров у нас нет. Хотела тебе приказать раздобыть из Варшавы или из Москвы.
— Я вам привез мастерицу, которая вам сколько угодно узоров насочинит, — отвечал правнук с довольной усмешкой.
Это было вскоре после того как он привез свою молодую жену в Малявино, три года тому назад, и когда он еще не терял надежды быть счастливым с нею, хотя менее самонадеянный человек на его месте уже и тогда перестал бы рассчитывать на это. Послушная родительской воле Елена безропотно вложила свою дрожавшую от страха руку в руку представленного ей жениха, не поднимая на него взора, выслушала его признание в любви и обещание посвятить жизнь на ее счастье, и еле слышным голосом ответила «да» на его вопрос, согласна ли она сделаться его женой.
Невестой она была недолго. Все торопились свадьбой — и мать Елены, спешившая в Сибирь к умирающему в ссылке мужу, и сам жених, страстно влюбленный и враг таких праздных и убыточных занятий, как ухаживание за девушкой, которая должна была принадлежать ему по законному праву. Изучать ее вкусы и характер казалось ему еще бесцельнее: разве не от него зависело переделать ее по-своему, если б он нашел это нужным?
Но Аратов ошибся в расчете, не приняв в соображение физиологических и психических феноменов, проявляющихся иногда в человеческой природе, а именно: непреодолимого и безотчетного отвращения женщины к какому-либо мужчине, без всяких видимых причин и наперекор всем общепринятым понятиям о неотразимости мужской красоты, ловкости и ума на не совсем еще вышедшую из детства, невинную и чистую помыслами девушку. Между тем именно такой феномен и проявился, когда наступила их брачная ночь — от ужаса и отвращения с Еленой сделался первый припадок с корчами, окончившийся глубоким обмороком.
Но тогда Аратов еще мог приписать это испугу оскорбленной невинности, замкнутой жизни Елены в доме, похожем на терем, и утешал себя мыслью, что от него зависит, чтобы Елена влюбилась в него до безумия и с восторгом отвечала на его ласки. Не было еще примера, чтобы понравившаяся ему женщина не поддалась его обаянию. Но у этой было к нему что-то враждебное, невольно заставлявшее подозревать, что в данном случае не тело влияло на душу, а душа — на тело. Точно каким-то для нее самой непонятным чутьем прозревала Елена жестокость сердца и развращенность ума, скрывавшиеся под очаровательной внешностью ее мужа, и вздрагивала с ног до головы от его поцелуев, как от прикосновения ядовитого жала гнусного чудовища, невзирая на все ее старания победить это обидное для него отвращение. В борьбе с женою — слабым, беспомощным ребенком — он доходил до такой ярости, что, как сумасшедший, выбегал из комнаты, чтобы не поддаться искушению убить ее.
Между тем Елена забеременела, и угасшая было надежда увидеть в ней такую женщину, как те, которых он до нее знал, снова воскресла в сердце Аратова. Люди науки, с которыми он советовался, поощряли в нем эту надежду, но советовали беречь жену.
Для этого представлялся один только способ — разлука. Аратов оставил жену у прабабки, а сам уехал за границу.
Без мужа Елена ожила. Свою беременность она переносила с легкостью вполне здоровой натуры, до последнего дня бегала и резвилась с приставленными к ней компаньонками из сонма приживалок, ютившихся в усадьбе с раннего детства, дочерей доверенных лиц, всю жизнь проживших при Серафиме Даниловне и потому преданных ей.
Эти наперсницы донесли своей благодетельнице, как Елена Васильевна весела без супруга, как она звонко смеется, распевает песни, радуется солнышку, цветам, забавляется птичками, котятами, всем, что попадается ей на глаза. Опытная старуха, видевшая на своем веку множество неудачных супружеств, поняла причину этого превращения. Когда окружающие ее старухи с умилением говорили: «Эка юность-то в ней играет!» — она думала про себя: «Не помнит себя от радости, что муж далеко!»