Перед разгромом — страница 34 из 77

— Что так? Нехороша, что ли, оказалась Анелька?

— Анелька проводит здесь последнюю ночь. Завтра мы ее так далеко отправим, что вы никогда о ней не услышите. И эта также скоро здесь не будет нужна, — указал он на кормилицу, с тревогой следившую за изменениями в личике своей барышни, которая, не спуская испуганных глазенок со страшной бабушки, надувала губенки с явным намерением разреветься, в то время как братишка ее с недетским выражением в глазах глядел на отца, прислушиваясь к непонятному для него разговору, решавшему их судьбу. — Крестницу вашу пора отнять от груди, чтобы она скорее ума набралась, — продолжал Дмитрий Степанович, озадаченный молчанием своей слушательницы. — Если бы вас не было, я отвез бы их в Москву, к тетушке Варваре Платоновне.

— Это ты успеешь сделать, когда я протяну ноги. Варвара от тебя не уйдет. Она всегда рада поживиться чужим добром под тем видом, что благодетельствует родичу, а, пока я жива, таскать детей по чужим домам не для чего, когда у них свой есть. Эй, кто там? — крикнула старуха, хлопая в ладоши. — Уведи их пока в красную гостиную, я потом распоряжусь, где их поселить и кого к ним приставить, — сказала она появившейся в дверях Дарье, указывая движением головы на кормилицу с детьми. Затем, оставшись наедине с правнуком, который сел в кресло у кровати, она спросила с усмешкой: — Ну, что ты мне скажешь новенького, фокусник?

— Нового много, бабенька. Предлагают мне знатную службу при нашем посольстве, если я помогу Репнину забрать в руки поляков, а воевода киевский подманивает меня блестящими предложениями от имени короля, чтобы, значит, их руку тянуть на конфедерации. Вот и разрывайся тут, как знаешь!

— А жениться когда думаешь?

Аратов вспыхнул от досады, но, сдержав себя, печально ответил, что странно говорить о женитьбе с человеком, только похоронившем жену.

Однако Серафима Даниловна не расположена была удовлетвориться таким уклончивым ответом.

— Перестань юлить, меня не проведешь! — сердито заметила она. — Не будь у тебя на уме бабы, не отважился бы ты на такое опасное кощунство. Сам должен понимать, чем твоя новая проказа пахнет! Всплывет как-нибудь наружу — Сибири тебе не миновать.

— А если так страшно, для чего же вы так громко говорите об этом? — возразил он. — Это — такое дело, что, чем меньше разговаривать о нем, тем лучше. Словами теперь все равно не поможешь и ничего не переделаешь. Из малолетков я давно вышел, своим умом живу и за все свои грехи — один я ответчик, — произнес он по виду спокойно, но с таким выражением на побледневшем от сдержанного гнева лице, что старуха прекратила свои ядовитые намеки.

— Ты вот как? Хорошо, ни слова больше ты от меня о твоем кощунстве не услышишь.

Опять это слово! Как ножом, резнуло оно Аратова по сердцу.

— Что же мне было делать, по-вашему? Убить их обоих? — глухо спросил он. — Кому бы от этого легче было?

— Ладно, ладно, у тебя свой ум, а у меня — свой. Который лучше — покажет время. Шел на беду — со мной не советовался, нечего, значит, об этом и толковать. А только должна я предупредить тебя, что если ты вздумаешь ко мне привезти твою полячку-папистку…

— Никогда я ее к вам не привезу, не беспокойтесь. Вскоре я должен ехать в Варшаву. У меня там много дел затеяно, и дом уже нанят. Долго там придется прожить, вплоть до зимы. Наезжать сюда нам не рука; если что будет нужно, можете прислать за мною человека с письмом.

— Все время собираешься оставаться в Польше?

— Не знаю еще; может, придется и дальше в чужие края махнуть. У меня и там завелись друзья, которые в нужде не выдадут.

— Пока я жива и хозяйством твоим заправляю, нужды тебе не видать, — заметила старуха.

— Знаю, бабенька. Детей в полную вашу волю предоставляю, как хотите, так и воспитывайте. Имение всегда было ваше, а для меня и того, что умом своим приобрел, на всю жизнь хватит. Вперед, конечно, загадывать нельзя, мало что может случиться, — начал он после довольно продолжительного молчания, во время которого сидел, опустив голову на руки и погрузившись в размышления, — но сдается мне, что сюда, в родное гнездо, я живым никогда не вернусь, а потому вы уж так и устраивайтесь, как если бы похоронили меня, — произнес он дрогнувшим голосом, не поднимая взгляда на старуху.

— Веру-то в Бога уж, значит, совсем растерял? — спросила она.

Аратов молчал, потупившись.

— Начал каяться, так уж говори все без утайки, чтобы на душе полегчало, — настаивала она.

— Да больше сказать нечего. Сам не понимаю, что со мной делается. Я надеялся большое облегчение себе доставить и без хлопот и пролития крови и ей, и себе развязать руки, забавляясь также мыслью, что неслыханную развязку этой авантюре придумал, до того остервенился на Еленку, что только и мыслей у меня было, чтобы досадить и ей, и ее сообщнику, да на всю жизнь, чтобы до гробовой доски через меня страдали, а о себе и забыл совсем. Сердце окаменело, ни страха, ни сомнений, ничего. Казалось, что и само воспоминание о ней похороню навсегда с тем трупом, который под ее именем отпевать станут, а вышло иначе. Нашли такое мертвое тело, какое нам было нужно. Сам указывал, как и во что обрядить его, чтобы на Елену Васильевну похоже было — и все ничего; сам своему равнодушию и присутствию духа дивясь, помогал укрывать чужую покойницу фатой, забавляясь придуманным маскарадом, а как пришел поп и запел панихиду, за сердце и схватило. «Вздор, — думаю, — пустой предрассудок, надо разумом побороть!»

Начатую неохотно речь Аратов продолжал с постепенно возрастаNo щем одушевлением, задыхающимся от волнения голосом, с трудом болью произнося слова, но не будучи в силах оборвать ее до конца, и тогда только смолк, когда всю свою муку излил без остатка.

Старуха слушала его молча, с неподвижным лицом, и только медленно выкатившаяся слеза из поблекших глаз на одно мгновение выдала ее скорбь.

— Не совсем, значит, заглохла в тебе совесть. И за то слава Богу! — проговорила она. — Муки твои только что начинаются, и от тебя зависит найти в них спасение души.

— Я в другой мир… в спасение… не верю; только то и есть, что мы здесь слышим, чувствуем и осязаем.

— Как же ты в него не веришь, когда уже в тот мир больше чем на половину вошел, когда он уже овладел тобою и терзает тебя больше, чем то, что ты считаешь настоящим и видимым? Как же ты не веришь в него, когда уже не знаешь, куда уйти от него и где спастись? Нет, голубчик, есть поступки, которые заживо вырывают человека из видимого мира, чтобы ввергнуть в невидимый, а ты именно такой поступок и совершил. Теперь тебе одно спасение — познать Бога; иного ничего для тебя не представляется.

— А это мы еще увидим. Мне таких слов, как ваши, теперь не нужно, в пущее раздражение только приводят, — отрывисто возразил он.

— Нечего, значит, с тобою и толковать… все равно, что с покойником… Умер ты для меня! — и встряхнувшись, как человек, привыкший управлять своей волей и скрывать в глубине души жесточайшие душевные страдания, старуха спокойным тоном заявила, что ей ничего больше не остается, как позаботиться о новом духовном завещании. — Все мое добро предоставлю твоим детям от законного брака с Еленой Васильевной. Ты, может быть, совсем ополячишься и другой жене, католичке, детей народишь, а Малявино спокон века православным русским дворянам принадлежало, так уж пусть так и впредь будет.

— Как вам будет угодно, — ответил Аратов.

Равнодушие, с которым было встречено ее заявление, удивило старуху и тронуло ее больше самых яростных возражений и упреков, однако она больше не возвращалась к этому предмету и смолкла, выжидая, может быть, что правнук опомнится и постарается заставить ее отказаться от намерения, которым изменялись все его планы и уничтожались все его начинания в имении, со дня его рождения считавшемся его собственностью; но он молчал, устремив взгляд в пространство, и чем больше прабабка смотрела на него, тем больше убеждалась в перемене, происшедшей в нем в последние дни: он постарел, похудел и осунулся до неузнаваемости. Много прочитала она в его ввалившихся глазах и вытянутых чертах, и ее старое сердце сжалось давно не испытанной болью.

«Эх, Митяйка, Митяйка, дожила я, чтобы видеть, как ты себе всю жизнь испакостил!» — думала она, но вслух не проронила ни слова, так как сама была из тех, для которых то не горе, а полгоря, о чем никто не знает и не судачит.

— А ты прежде чем полякам-то передаваться, обмысли хорошенько, — заметила она после молчания. — Иногда бывает, что легче снести обиду от своих, чем ласку от чужих.

— В этом я с вами не согласен, бабушка.

— Кому же ты здесь свое дело поручишь? — спросила она.

От этого вопроса Аратова передернуло. Прежде чем ответить, он I пристально посмотрел ей в глаза, как бы для того, чтобы прочитать ее затаенную мысль, и решил действовать начистоту. Впрочем, он и раньше, до своего признания, не сомневался в том, что его тайна известна прабабке. Она здесь всегда была полновластной хозяйкой, и никому даже в голову не могло прийти скрыть от нее что-либо.

— Вам, бабушка… кому же больше? — ответил он. — Вы из-за пустяков расстраивать меня не станете и сообщите мне все то, что мне необходимо будет знать.

В глазах старухи выразилось нечто, похожее на удовольствие.

— Ладно. Езебуша с собою берешь?

— С собою, он мне нужен.

— Хорошо делаешь. Здесь ему не место, слишком много знает. Убрать бы отсюда и остальных.

— Из прочих ни одного человека ни здесь, ни при мне не останется. Со временем спущу куда-нибудь подальше Езебуша, а остальных завтра же в тамбовское имение с французом отправлю. Я там суконную фабрику затеваю. Он, значит, там и останется, а прочих так далеко друг от дружки по белому свету рассыплю, что забудут, как друг друга и звать. Один здесь опасный человек останется — воробьевский Андрюшка. Ну да, Бог даст, и от этого со временем отделаемся.

— Это не к спеху. У воробьевских в этом деле тоже хвост-то замаран; им теперь не до того, чтобы других топить, сами по уши В трясине завязли, — проворчала старуха.