Перед стеной времени — страница 15 из 45

. Однако и преступник играет важную роль. Он необходим в том же смысле, в каком необходима наука – не как преобразователь, но как инструмент преобразования мира.

То, что силы мифа в их олицетворенной, вещной, убедительной мощи уже не могут вернуться и снова возобладать, объясняется сменой освещения. После геродотовой зари не стало ночи в прежнем смысле слова. Яркий свет сделал старые образы более робкими и уязвимыми. Они отваживаются выступить вперед лишь настолько, насколько отступает сознание, а происходит это во сне, в мечтах, в пророческом или творческом экстазе, во время сильных потрясений. Впрочем, выход из исторического поля никоим образом не связан с отступлением сознания. Напротив, он способствует постоянному нарастанию способности к критическому восприятию. Одно это свидетельствует против возвращения мифа.

Ослабление мифического бесповоротно, поскольку после Геродота дух приобрел новый характер, новый аспект. Это character indelebilis[45], которого не сотрет никакое принуждение, злодеяние или преступление. Нам давно известно, что наша внутренняя сущность, так же как и наше целое, имеет сложную структуру. Если собрать все силы, которые ее определяют, то среди них непременно окажутся и мифические, в том числе очень мощные. Однако им суждено склониться при появлении сил сознания – те выше рангом. Этого следует ожидать всегда, даже в худшие времена.

В сфере этического дело обстоит так же. С тех пор как появился Христос в качестве «нового света», некоторые вещи сделались невозможными – пусть не практически, но мировоззренчески. Даже если бы из всех церквей давно сделали музеи, каретные сараи или кинотеатры, неискоренимое сознание того, что в этическом смысле прекрасно, а что безобразно, осталось бы прежним. В мифические времена безобразие могло быть прекрасным, как, например, спектакль кровавого жертвоприношения на вершинах мексиканских пирамид, мгновенно превращающийся в злодеяние, стоит лишь взглянуть на него по-христиански. Христианам, разумеется, тоже доводилось совершать нечто подобное, но у них кровопролитие потеряло мифический блеск, сакральность, самоуверенность древней силы. Все это отнято раз и навсегда.

На основании сказанного можно исключить вероятность возвращения мифических фигур на господствующие позиции. Этому не противоречит тот факт, что историческое сознание как историотворящее начало тоже утрачивает, а может быть, и уже утратило власть, причем таким же образом, каким в свое время отняло ее у мифа. Вернемся к картине собрания внутренних сил человека и представим себе, что вошла новая фигура высокого ранга, распознающая старые знаки, но принявшая доселе неизвестное причастие. Оно могло бы придать кровавой пошлине какой-то смысл.

Подобное явление прежде всего проявило бы себя, так сказать, через костюм, то есть через факты, которые невозможно объяснить традиционными средствами. Такие новшества поначалу возникают разобщено. Они не укладываются в привычную систему или укладываются лишь частично, однако быстро прибавляют и в численности, и в весе, так что становится ясно: уловить их и вписать в старый порядок не удастся, они требуют создания новой системы.

Факты сами по себе ничего не меняют, они лишь указывают на перемены. Это уже плоды, а семя было брошено давным-давно (роса, как известно, выпадает в самые темные часы). Давным-давно повеяло тревогой.

55

Здесь уместно повториться. С чисто хронологической точки зрения каждый миг можно считать концом одного временного промежутка любой длительности и началом следующего. Каждый день заканчиваются и тысяча, и сотня тысяч лет, [отсчитанные от определенных моментов]. Вопрос, однако, в том, обладают ли эти отрезки каким-нибудь качеством вне их измеримой протяженности и соответствуют ли они какому-нибудь циклу.

Если сейчас речь идет о крупном цикле, то можно предположить, что вместе с ним завершается сразу несколько промежутков времени. Вместе с тысячелетием всегда подходит к концу его последний век и последний десяток лет. Если на уровне чисел прослеживается аналогия, то в качественном отношении следует, скорее, говорить о суммировании, как в том случае, когда при определенном расположении небесных тел вместо обычного прилива происходит штормовой прилив или даже всемирный потоп. Если остров уходит под воду, то с ним исчезают и существа, которые на нем жили. Их место занимают кораллы.

56

Членение происходящего в мире на большие временные промежутки не может нас удовлетворить, что особенно заметно и не раз отмечалось применительно к схеме «Древний мир – Средневековье – Новое время».

Между историей и «доисторической» эпохой трудно провести границу. Сегодня мы понимаем историю не как сознательное состояние, а как состояние, освещенное сознанием.

Различие ни в коем случае не является сугубо хронологическим. Доисторическим считается то время, в отношении которого история не располагает достаточным количеством более или менее надежных свидетельств, прежде всего письменных. Поэтому бесписьменные народности, такие как кельты, оказываются «доисторическими» – в отличие от египтян или вавилонян, которые на тысячи лет «старше». Когда нам удается расшифровать ту или иную письменность, народ, которому она принадлежит, меняет свою сущность в наших глазах. Мы словно находим ключ, позволяющий открыть ящик стола. В настоящее время картина древнего Востока находится «в движении», поскольку приток новых данных продолжается. Причем не обязательно, чтобы в обнаруживаемых источниках, таких как шумерская литература, преобладало историческое мышление в нашем понимании и фигурировали исторические факты. Письмо, вне зависимости от содержания, – это своего рода рукоятка, за которую ум историка может ухватиться. Значение археологии тоже меняется сообразно тому, состоит ли она на службе у исследования исторической или же доисторической направленности. В первом случае она, как при раскопках Помпеи, дает нам подтверждения, во втором, как при обнаружении наскальных рисунков в пещере Альтамира, – открытия. Для истории лопата – вспомогательное средство, для доисторических изысканий – главное.

Размытость границ между историей и доисторической эпохой дополняется еще и тем фактом, что наши представления о последней, в том числе хронологические, претерпевают изменения, во многом благодаря следам охотничьей и пастушеской культур, уходящих корнями в каменный век. То, что мы находим в пещерах Европы, Сахары, Южной Африки и Индии, открывает новые перспективы, не укладываясь в унаследованную нами схему. Несомненно, нас ждет еще много находок и много сюрпризов.

Сегодня мы вынуждены атрибутировать «человека» более чем приблизительно, причем не только этнологически и хронологически, но и в отношении ранга. Культура, до недавнего времени представленная в музеях лишь несколькими [погребальными] урнами и наконечниками копий, может вдруг продемонстрировать нам не троглодитское уродство, а произведения высокого искусства, которое во все времена обращалось к человеку мантрой: «Это Ты».

То, что такие образы поражают нас своей «современностью», не случайно. Как и то, что вещи, доступные нам на протяжении тысячелетий, были обнаружены только теперь. Когда это наконец произошло, они показались нам сомнительными. Причина, разумеется, не в них, а в нашей неготовности их увидеть.

«Почему именно сейчас?» – поиск ответа на такой вопрос позволяет многое понять. Он подводит к нас к переломному моменту. Стоя у разрыва, по эту сторону, мы можем сказать, что наше историческое бытие достигло высочайшего уровня напряжения. Смелый и в то же время осознанный порыв гонит нас к границам нашего времени и пространства, заставляя исследовать пещеры, могилы, недра земли и глубоководные гроты, космические высоты и пропасти.

Разумеется, все это и выводы, которые мы делаем, – лишь один, знакомый нам склон оврага. Возникает другой вопрос: может быть, наш поиск, наше стремление скорее выйти за пределы всякого опыта есть признак того, что мы уже покинули историческое поле? Не потому ли мы видим и находим новое, что наш демон, историческое сознание, нас покинул? Ведь и открытие Америки стало возможным лишь после того, как старая, средневековая, Европа перестала главенствовать в сознании людей.

Прежде чем появятся новые Геспериды, должны обрушиться Геркулесовы столпы внутри нас. Причем вопросы на этом не заканчиваются. Многое указывает на то, что расставание с историей возымеет более тяжелые последствия, чем прощание с мифом. Сейчас мы, скорее всего, наблюдаем завершение более крупного цикла. Не означает ли это, что и жертва, которую нам придется принести, окажется еще крупнее, что мы еще большее оставляем позади – может быть, в конечном счете даже саму человечность?

57

Проблема слова «доисторический» состоит в том, что оно несет на себе печать взгляда, обладающего историотворящей силой. Царь Мидас превращал все, к чему прикасался, в золото, а исторический ум оставляет на всем лоск истории. Миф подобным же образом все одушевлял: каждое дерево, каждый источник, каждое созвездие.

Историотворящая сила не замыкается в границах своих владений, она совершает вылазки и набеги на соседние территории. Она подобна свету, несущемуся сквозь тьму времени, – по крайней мере, в собственных глазах, в своем самосознании.

По этой причине все события, на которые падает взгляд исторического человека, даже если они едва виднеются во мгле шумерской или вавилонской древности, приобретают исторические черты. Но когда это внимание ослабевает, теми же событиями и их участниками пытаются овладеть другие силы – враждебные истории, мифические или стихийные. Происходит борьба между сушей и морем.

Мы привыкли считать, что миф, чей глашатай не пишет, а поет, неточно передает изображаемое. Это верно, только если иметь в виду историческую точность. Если же посмотреть с другой позиции, то возникает вопрос: что яснее – та Троя, которая живет в поэме Гомера, или та, которую исторический дух воссоздал при помощи своих методов? Гомер знает одну Трою, Шлиман – семь, то есть он более точен и в то же время менее ясен. Таким же образом можно спросить, в ком больше жизни: в историческом Христе или в евангельском?