Передышка — страница 21 из 32

меня и молчит. Силится улыбнуться, но углы рта сами собой ползут вниз. Муньос хватает старый листок со сведениями о реализации, яростно мнет в кулаке, швыряет в корзину для бумаг. Листок – всего лишь замена: доверие – вот что брошено в корзину, будто ненужный хлам. Да, работа зажимает рот, уничтожает доверие. Но кроме того, существует такая вещь, как розыгрыш. Тут все мы большие мастера. Надо же как-то удовлетворить свой интерес к ближнему, иначе он загнивает где-то внутри и неожиданно проявляется в виде психозов, истерии или как там еще это называется. По-дружески интересоваться ближним не хватает мужества и прямоты (причем не каким-то туманным, безликим ближним из Евангелия, а вот этим, у которого есть имя и фамилия, вот он сидит за столом, стоящим против моего, протягивает мне смету доходов и расходов, чтобы я проверил и завизировал), мы сами, по собственной воле отказываемся от дружбы, что ж, будем тогда насмехаться над ближним, ведь после восьми часов сидения в конторе он так легко раздражается. К тому же, издеваясь над одним, мы вроде как объединяемся, сбиваемся в кучу. Сегодня решили разыграть того, завтра этого, послезавтра дойдет очередь до меня. Жертва молча проклинает своих мучителей, однако вскоре смиряется, ибо знает, что игра на этом не кончится, ждать недолго, ты сможешь отомстить, может быть, даже через час или два. Шутники довольны: приятно, что они все вместе, что они так остроумны, что им весело. Кто-нибудь один тут же на ходу придумывает новый вариант розыгрыша, и все радуются, перемигиваются, чувствуют себя сплоченными, того и гляди, кинутся друг другу в объятия и начнут кричать «ура». Посмеешься – и становится легче, даже если жертва насмешек – ты сам, потому что там, в глубине конторы, управляющий уже высунул свою круглую, как арбуз, физиономию, потому что опротивела рутина, возня с бумагами, нет больше сил выносить эту каторгу – восемь часов подряд заниматься тем, что тебе совсем ни к чему, но зато благодаря тебе пухнут банковые счета бездельников, грех которых состоит уже в том, что они, эти ничтожества, живут, смеют жить на белом свете, да еще и верят в бога, ибо не знают, что бог уже давным-давно не верит в них. Вся наша жизнь – либо розыгрыш, либо работа. И какая, в сущности, разница? Так много работы требует розыгрыш, так утомляет. А работа наша – всего только розыгрыш, скверный анекдот.


Четверг, 4 июля

Долго разговаривал с Анибалем. Впервые в присутствии другого человека произношу имя Авельянеды, то есть впервые произношу его с тем чувством, которое на самом деле испытываю. Пока говорил, я время от времени как бы видел всю свою историю со стороны, глазами глубоко заинтересованного наблюдателя. Анибаль слушал с благоговейным вниманием. «А почему ты не женишься? Я что-то не пойму, что за тонкости такие?» По-моему, он нарочно делает вид, будто не понимает, ведь дело-то ясное. Я снова начинаю ему втолковывать, повторяю еще и еще все старые доводы: мой возраст, ее возраст, каким я стану через десять лет, какой она станет через десять лет, я не хочу портить ей жизнь и не хочу остаться в дураках, не хочу отказаться от счастья, но у меня трое детей и т. д. и т. д. «А ты считаешь, что так ты не портишь ей жизнь?» Порчу, конечно, неизбежно, но все же это лучше, чем связать ее по рукам и ногам. «А она что говорит? Согласна?» Вот от такого вопроса сразу становится неуютно. Не знаю я, согласна она или нет. Она человек мягкий, сказала, что да, но я, по правде говоря, все равно не знаю. Может, ей больше по душе прочные отношения, официально освященные? Может, я только говорю, будто поступаю так ради нее, а на самом деле – ради себя? «Ты действительно боишься остаться в дураках или чего похуже?» Вот негодяй, решил, видимо, вложить персты в мою рану. «Ты это про что?» – «Ты просил меня сказать все начистоту, верно? Так вот: я про то, что, на мой взгляд, дело тут простое – ты боишься, что через десять лет она наставит тебе рога». До чего же скверно, когда тебе говорят правду в лицо, особенно такую! Даже в утренних своих монологах ты стараешься обходить эту правду, в те минуты, когда бормочешь всякую горестную чепуху, мучительно-горестную, полную ненависти к себе, и, прежде чем окончательно проснуться, стремишься рассеять все это, надеть поскорее маску, чтобы потом целый день люди видели только маску и только маска видела бы их. Выходит, я боюсь, что через десять лет она наставит мне рога? Я выругался вполне традиционно, как положено настоящему мужчине, ежели его обозвали рогоносцем, хотя возможность стать таковым отодвинута далеко во времени и пространстве. Но сомнение все же ворочается в моем мозгу, и сейчас, когда я пишу, мне уже не кажется, что я великодушный и сдержанно-спокойный человек, а скорее просто заурядный пошляк.


Суббота, 6 июля

После полудня дождь полил как из ведра. Двадцать минут простояли мы на углу, ожидая, когда он утихнет, и растерянно глядя на пробегавших мимо людей. Прозябли страшно, и я уже начал чихать с угрожающей регулярностью. Раздобыть такси нечего было и мечтать. До квартиры нашей оставалось два квартала, и мы решили идти пешком. На самом деле мы, конечно, не шли, а, как и все, бежали сломя голову и через три минуты, мокрые насквозь, оказались на месте. Я до того измучился, что повалился на кровать да так и лежал довольно-таки долго, будто старая тряпка. Однако прежде достал все-таки одеяло и завернул ее – на это у меня сил хватило. Она сняла жакет, с которого текло, и юбку, превратившуюся в нечто совсем уж жалкое. Я постепенно приходил в себя, а через полчаса и вовсе согрелся. Пошел на кухню, зажег примус, поставил греть воду. Она окликнула меня из спальни. Я вошел, она стояла у окна, завернувшись в одеяло, глядела на дождь. Я встал рядом и тоже смотрел, оба мы молчали. И вдруг я почувствовал: эта минута, этот крохотный ломтик жизни, самой обычной, повседневной, и есть высшая ступень блаженства, настоящее счастье. Я ощущал его с небывалой, немыслимой полнотой и в то же время болезненно сознавал, что продолжения не будет, во всяком случае с той же силой и интенсивностью. Высшая точка, она же и есть точка, разумеется, так. Я ведь понимаю, иначе не бывает – только миг, один коротенький миг, мгновенная вспышка, и продлить ее не дано никому. За окном трусил пес в наморднике, неспешно, как бы смирившись с неизбежностью. И вдруг остановился, вдохновенно поднял ножку, после чего снова не торопясь затрусил дальше. Похоже, он остановился только с одной целью – убедиться, что дождь все еще идет. Мы взглянули друг на друга и расхохотались. И тотчас чары рассеялись, высшая точка осталась позади. Но все равно, Авельянеда здесь, со мной, я ощущаю ее близость, могу обнять ее, поцеловать. Могу сказать просто: «Авельянеда». В этом слове так много слов, самых разных. Я умею придавать ему сотни значений, а она умеет их различать. Это наша игра. Утром я говорю: «Авельянеда», это значит «здравствуй». «Авельянеда» может означать упрек, предостережение, оправдание. Иногда она нарочно притворяется, будто не понимает, дразнит меня. Я произношу: «Авельянеда», означающее «иди ко мне», а она отвечает лукаво: «Ты думаешь, мне уже пора уходить? Еще ведь так рано!» О, как далеко то время, когда «Авельянеда» было просто фамилией, фамилией моей новой сотрудницы (всего лишь пять месяцев тому назад я писал: «Девушка, кажется, трудится не слишком охотно, но хотя бы понимает, когда ей объясняешь что-либо»), ярлычок, отличавший девушку с широким лбом и большим ртом, почтительно на меня глядевшую. Вот она здесь, стоит рядом со мной, завернувшись в свое одеяло. Я не помню, как жил, когда она казалась мне незначительной, скромной, пожалуй, симпатичной, и только. Зато я знаю, как живу сейчас: прелестная эта женщина влечет меня к себе до безумия, радует сердце, целиком отданное ей. Я нарочно моргаю заранее, чтобы потом ничто не мешало глядеть, не отрываясь глядеть на нее. Взгляд мой окутывает ее и греет гораздо сильнее одеяла, я говорю «Авельянеда», и на этот раз она прекрасно меня понимает.


Воскресенье, 7 июля

Восхитительный солнечный день, почти осенний. Мы отправились в Карраско. Пляж был пуст, может быть, потому, что в июле люди не решаются верить хорошей погоде. Мы сели на песок. Когда пляж пуст, волны кажутся величественными, они правят пейзажем. И я ощущаю себя маленьким, робким, покорным. Я гляжу на море, неумолимое и пустынное, гордое своей пеной и своей смелостью, на чаек, едва заметных, беззаботных, почти нереальных, и тотчас пытаюсь спастись, раствориться в безответственном восхищении. Но потом, почти сразу, восхищение тает, и я чувствую себя беззащитным, как ракушка, как камешек, подхваченный волною. Море – оно как вечность. Когда я был ребенком, оно билось и билось о берега, и так же билось оно, когда ребенком был мой дед и дед моего деда. Сила подвижная и безжизненная. Волны не ведают мысли, не ведают чувства. Море – свидетель истории человечества, бесполезный свидетель, ибо не знает, что такое история человечества. А если море – это бог? Но ведь и он – бесчувственный свидетель, сила подвижная и безжизненная. Авельянеда тоже глядела на море, почти не мигая, ветер запутался в ее волосах. «Ты веришь в бога?» – спросила она, как бы продолжая мои мысли. «Не знаю, я хотел бы, чтобы бог существовал, но не уверен, что он есть. И еще не уверен, если бог существует, что он такой, каким мы в своем жалком полузнании его представляем». – «Но ведь это же так ясно. Ты усложняешь, потому что тебе хочется, чтобы у бога было лицо, руки, сердце. А бог – то, что всему дает имя. Можно сказать, что бог – это Все. Вон тот камень, моя туфля, чайка, твои брюки, туча, все». – «И тебе это нравится? Этого достаточно?» – «Во всяком случае, внушает почтение». – «А мне нет. Не могу я представить себе бога в виде большого анонимного акционерного общества».


Понедельник, 8 июля

Эстебан уже встает. Болезнь его принесла немалую прибыль, как ему, так и мне. Два или три раза мы поговорили попросту, по-настоящему откровенно. Иногда говорили даже об общих вопросах, и тоже, естественно, без взаимного раздражения.