Передышка. Спасибо за огонек. Весна с отколотым углом. Рассказы — страница 55 из 102

[130] я не святой. Видишь, как просто?

— Даже слишком.

— Но получается, что отсутствие у меня щепетильности — уж назовем это так — затрагивает нас всех. В том числе тебя.

— Меня?

— Естественно. Или ты думаешь, что все мое состояние добыто нечистыми способами за единственным исключением — тех восьмидесяти тысяч песо, которые я тебе дал на устройство агентства?

— Ах вот вы куда клоните.

— Эта сумма такая же чистая или грязная — в зависимости от разных точек зрения, каждая из которых оправданна, — как грязны или чисты остальные мои деньги. Методы их приобретения у меня всегда были одни и те же, ну, разумеется, с поправкой на меняющиеся времена. Но кардинальных изменений не было. В назидание тебе скажу, что единственные поистине чистые деньги, полученные мною, — это небольшие суммы, которые я выигрывал в казино. Но, кажется, из этих выигрышей я на твое честнейшее агентство не выделил ни одного песо.

— Что вы мне хотите всем этим сказать?

— Живи как знаешь, я не собираюсь вмешиваться в твою жизнь. Объясняю тебе все это потому, что, если уж ты так непомерно щепетилен, тебе не вредно об этом подумать.

— Вы же знаете, что через два года я вам верну весь долг.

— Возможно. Но это не меняет существа проблемы. Конечно, если ты выплатишь мне все до последнего сентесимо, это будет вполне справедливо, и лишнего я с тебя не потребую. Но, будь я на твоем месте, я бы, вероятно, задумался над тем, что вся эта затея с агентством — свидетельство твоего ничтожества. Ведь это именно я своими нечестно приобретенными деньгами дал тебе возможность, какой другие лишены. То, что ты деньги вернешь, дела не меняет. Факт остается фактом. Ты, и твоя жена, и Густаво — все вы занимаете в плане экономическом и социальном положение, которое, скажем правду, нельзя считать стесненным. Но этим завидным положением вы обязаны только и исключительно тому, что я, глупый, бесчестный Старик, дал тебе восемьдесят тысяч незаконно нажитых песо. Через два года, а может, и раньше ты мне деньги вернешь, но этим не зачеркнешь и не отменишь того особого преимущества, которое тебе предоставил мой заем. Ведь ты согласишься со мной, что если уж быть щепетильным, то нельзя это делать наполовину, Если уж рассуждать по-честному, то нечего себе позволять разные увертки. Если мы ратуем за гигиену, так давай уж будем отмывать на себе не только те места, что на виду. Если уж решили держаться прямо, не надо гнуться.

— Вы правы.

— Можешь мне этого не говорить. Я сам знаю, что прав.

— Не надо было мне брать эту сумму. То была ловушка, ваше долгосрочное капиталовложение. И сегодня вы получаете свой первый дивиденд. Так ведь?

— Я об этом не думал, но, по существу, это так.

— И какой же выход вы мне оставляете?

— Какой выход я оставляю тебе?

— Конечно. Если, несмотря на то что я возвращу деньги полностью, навсегда останется в силе факт, что вы этими деньгами поддержали меня, и, если я даже закрою свою контору, вы всегда сможете сказать, что нынешнее мое положение основано на данной вами ссуде, то какая же остается для меня лазейка?

— У тебя нет никакой лазейки. Начиная от твоего социального положения до твоего счета в банке, от твоей весьма средней культуры до твоей красивой щепетильности — всем этим ты обязан тому, что я проложил тебе дорогу. Я-то могу держаться независимо, твой дедушка мне не дал ничего — ни образования, ни денег, ни общественных связей. Все это создал себе я сам, только я. Но ты, и Уго, и Сусанна, и Долли, и Густаво — все вы связаны со мной. Прямо или косвенно, это я привел вас к преуспеянию, к трепету перед вами всех прочих, к обладанию столь полезным паролем, как имя Будиньо на визитной карточке, которую вы вручаете в прихожих. И мне неясно, заметил ли ты одно вопиющее противоречие в своей тираде оскорбленного достоинства, которую пришел произнести в моем кабинете. Ты так озабочен возможным пятном на твоей фамилии Будиньо, что кое о чем забыл: если фамилия эта что-то значит теперь в стране, так это я, только я добился того, что, когда все здешние люди — богатые и бедные, мнящие себя важными персонами и сознающие свое убожество — слышат эту фамилию, им ясно, чего держаться, ясно, что Будиньо — это символ денег, и могущества, и власти, и свершений, и скажу тебе с уверенностью, люди эти отнюдь не терзаются угрызениями совести, когда им надо идти ко мне просить об услуге, или о месте на фабрике, или о том, чтобы я начал какую-нибудь кампанию в газете; так что в наихудшем случае, поскольку я, и только я, являюсь создателем славы фамилии Будиньо, точно так же я, и только я, вправе решать, втоптать ли ее в грязь. Но ты не волнуйся, я пока еще этого не решил. И ничего страшного не случится. И ты, и Уго, и Густаво можете и дальше вручать свои визитные карточки с фамилией Будиньо без того, чтобы ваши сверхчувствительные щеки краснели и вашим глазам приходилось стыдливо глядеть в пол. С Ларральде я знаю как поладить.

— С Ларральде? Неужели это возможно?

— Ну кто, по-твоему, этот смельчак? У него тоже есть свое слабое место, как у всякого рядового человека.

— Что он натворил?

— Он? Пока я ничего не знаю. Насколько мне известно, ничего.

— Ну, и дальше что?

— Дальше? А вот послушай. У него есть старший брат, Орасио Ларральде — имя тебе знакомо? — который на последних выборах фигурировал в качестве семнадцатого кандидата в депутаты в списке компартии. Есть у него дядя по матери, Хасинто Франко — имя тебе знакомо? — который в 1948 году был кассиром в почтенном банковском учреждении и в какой-то уикенд сел на самолет, вылетавший в Париж, с пятьюдесятью тысячами долларов, зашитыми в подкладку пальто, однако Интерпол сумел эту подкладку отпороть. И наконец — самое важное я оставил тебе на закуску, — его сестрица, Норма Ларральде — имя тебе знакомо? — Нормита для близких друзей; она ни мало ни много возлюбленная номер один достопочтенного сенатора Эстевеса, человека женатого, имеющего четверых детей, батльиста, eppur[131] католика, хотя тебе это покажется противоречивым. Что скажешь?

— Я понимаю, что вы способны пустить в ход весь арсенал этих сведений, однако ни один из приведенных фактов не может быть вменен в вину самому Ларральде.

— А зачем мне обвинять самого Ларральде, если у меня есть три таких великолепных, достоверных, впечатляющих факта? Зачем мне исследовать его личную карьеру, если я могу начать кампанию против его брата, требуя отстранить его от должности в «Совете Ребенка»[132] под предлогом, что своей тайной проповедью марксизма-ленинизма он превращает несчастных, увечных подростков в угрозу для общества и демократических установлений? Зачем мне трудиться, если одним упоминанием о подвиге, совершенном его дядей кассиром в тысяча девятьсот сорок восьмом году, я автоматически лишаю веса и ценности его предполагаемое разоблачение того, что он в наивной своей дерзости, возможно, назовет моими «грязными махинациями»? Зачем, если я могу послать влиятельной сеньоре Эстевес анонимку с указанием улицы и номера квартиры, которую сенатор снял для Нормиты, и вдобавок передать эти сведения в «Ла Эскоба» — ты ведь не потребуешь, чтобы наша серьезная, правдивая, объективная газета повторяла подобные сведения, возможно клеветнические?

— Неужели вы на это способны?

— Of course[133], сынок. Не забудь, у меня есть Хавьер, а Хавьер тщательно пополняет мою богатейшую картотеку отечественных знаменитостей, то, что мы с ним называем Перечень Бесславных Поступков Славных Личностей. Ты не представляешь себе, сколько от него пользы, особенно в случаях, подобных тому, о котором я говорил. У меня еще и то преимущество, что в этой стране я единственный столь предусмотрительный человек, чтобы интересоваться уязвимыми местами сограждан, и до сих пор никто еще не сделал того же по отношению к моей особе. С другой стороны, найдись человек, способный на это, знай, что моим правилом было не оставлять никаких следов, не подписывать даже самой пустяковой бумажки, не договариваться при свидетелях, когда речь идет о делах не вполне безупречных. Следы, подписи, свидетельства — это я оставляю для того, что законно, записано, осязаемо. Но там, где есть хоть тень недозволенного, я предпочитаю слово. Verba non res[134], я, как видишь, латынь еще не позабыл. Например, все то, что я тебе говорю, я бы никогда не подписал и не сказал бы при свидетелях, даже при этом чуде преданности, которое зовется Хавьер. Если в минуту безумия ты бы вздумал использовать против меня нынешние мои слова, заметь, что у тебя не было бы ни единого свидетеля. А кто тебе поверит, тебе, который без меня ничто, если ты станешь оспаривать слова доктора Эдмундо Будиньо, который — согласно умной и чуть язвительной статье, в прошлом месяце напечатанной в журнале «Тайм», о нашей маленькой стране представительной демократии, сопернице Швейцарии, — фигурирует в числе пяти наиболее ярких личностей на уругвайском политическом горизонте? Честно говоря, тот факт, что включили еще четверых, объясняется лишь обычной плохой осведомленностью североамериканских журналистов. Но, конечно, ты не сделаешь этого, не настолько ты глуп. Я просто привожу как пример. Завтра же Ларральде позвонит аноним — разумеется, Хавьер — и поставит его в известность о том, что ему, Хавьеру, известно, иначе говоря, ознакомит в общих чертах с имеющимися у меня данными о его плане.

— А если, несмотря ни на что, Ларральде откажется молчать?

— Ты не знаешь людей, Рамон. Потому-то ты всегда так озабочен. Ларральде журналист толковый, деятельный, предприимчивый, с чутьем, но в основе своей это человек, который хочет жить спокойно и знает лучше, чем кто-либо, что, если мне известны грешки его родни и он при этом накинется на меня, тут уж спокойная его жизнь кончится, не только потому, что я пущу в ход все меры, о которых тебе рассказал, но и по более серьезной причине: хотя моя газета довольно близка к правительству, а он пишет в газету оппозиции, но в конечном счете каждая из двух наших главных партий знает, что нуждается в другой, так что вполне может случиться, что через несколько недель Ларральде окажется без работы. А что, по-твоему, сможет сделать Ларральде, после того как две влиятельные газеты объявят о его кончине как журналиста? Он не дурак, повторяю тебе. Он сразу поймет. Точно гак же, как минуту тому назад понял ты, когда я тебе несколькими штрихами обрисовал моральные истоки твоего пресловутого аге