Передышка. Спасибо за огонек. Весна с отколотым углом. Рассказы — страница 97 из 102

н об этом очень редко, но я знаю, что все события — и свои, и общие — делятся для него на весенние, не совсем весенние и совсем не весенние. Наверное, последние пять лет весенними он не считал. И вот он выходит на свободу. Неужели я ошибся, когда советовал Грасиеле не писать ему об изменениях в ее жизни? Что ж, узнаю через двенадцать дней. Или, может, только через полгода или через шесть лет мы узнаем, ошибся ли я. Пошлые песенки твердят нам на все лады: «…а жизнь идет», ну, если не твердят — намекают. Мы, умники, не любим пошлых песен и наотрез отрицаем такую глупость. Однако во всех банальных истинах есть своя правда. Жизнь идет и впрямь, только идет она многими, разными путями. Сама же Грасиела рассказывала мне простую историю этой пары, Анхеля (кажется, он мой ученик) и Клаудии. Вот у них жизнь пошла чистым, трогательным путем. Но бывает иначе. Потому у них и чисто, потому и трогательно, что никто не вмешался извне, все шло само собой. Я верю в Сантьяго. Он очень любил мать, но, надеюсь, в нем больше моего. Представляю, что бы сделал, как бы вел себя я на его месте. Потому и верю. Конечно, мне шестьдесят шесть, а ему тридцать восемь. Но у него есть Беатрисита, она такая прелесть, она ему очень поможет в новой жизни. До сих пор я никому не говорил, а вчера сказал Лидии. Она меня долго слушала, не прерывая. Потом призналась, что испытала два противоположных чувства. С одной стороны, она обрадовалась, что я ей так доверяю. «Мы стали еще ближе, — говорила она, — прямо как муж с женой». Что ж, может быть. А с другой стороны, ее огорчило, что я огорчаюсь. Она ответила мне не сразу. Сперва она долго наматывала на палец свои красивые черные волосы, а потом сказала: «Оставь-ка ты их в покое, да, оставь, не лезь без спросу. Оставь, и увидишь, что жизнь не только идет, как ты говоришь, она еще улаживает, выравнивает». Наверное, Лидия права. Из-за этой страшной передряги мы сломились, стали почти пустыми, потеряли силу и сон. Нам уже не быть такими, как раньше, а хуже мы или лучше — это пусть каждый судит сам. Над нами, а то и внутри нас прогрохотала гроза, пронеслась буря, и теперь, в тишине, мы видим поваленные деревья, развороченные крыши без антенн, обломки, мусор, много мусору. Конечно, надо начинать снова, сажать деревья, но вполне может статься, что в рассаднике нет прежних семян и саженцев. Когда строят дома, это прекрасно, однако хорошо ли будет, если архитектор по — рабски точно воспроизведет прежний план? Быть может, несравненно лучше обдумать все наново и вычертить план, учитывая то, что нам теперь нужно? Так выметем же мусор по мере наших сил, ибо, как ни мети, останется много такого, чего не выметет никто из памяти и сердец.

НА ВОЛЕ (Fasten seat belts[224])

уже погасла надпись «Fasten seat belts», значит, жизнь возвращается, стюардесса хорошенькая — она дает мне апельсиновый сок, я вижу ее ногти, скромно-бледно-розовые, но холеные, ах ты, холеные — кажется, заметила, что я в берете, нет уж, ни за что не сниму


пять лет два месяца четыре дня, а живой, какой был, ура, да это же тысяча восемьсот восемьдесят девять ночей, здорово спать хочется, а нельзя, надо как следует ощутить разницу — этот ремень могу снять, могу укрепить, моя воля, знай слушай шмелиное жужжанье — триста пассажиров, а ни один из них не наслаждается, как я, тем, что реактивные самолеты жужжат стюардесса дает журнал, прошу другой — смотрит на берет, оставляет оба журнала — так, нейтронная бомба, тюрьмы остались бы, заключенные погибли — миллионы на месте, миллионеров нету — школы есть, детей нет — но и генералов нет, одни пушки — если вылетит из Гамбурга, может упасть в Москве, а другая, из Москвы, та уж может оказаться не в Гамбурге, в Оклахоме, — да, перемены, однако спать хочется, но хочется вспомнить лица тех, кто остался — Анибал не только номер — и Эстебан не номер — и Рубен не номер — думали, мы станем как вещи, черта с два, не стали — Эстебан, брат, у тебя еще хватит духу — помоги тем, кто сломился — а кто поможет тебе как я ненавижу, но все-таки не хочу унизиться до слепой ненависти, не хочу утонуть в ней — первые годы я каждый день поливал ее, словно редкое растение — а потом понял, много чести, и вообще, было о чем подумать, что задумать, продумать, сделать — они там одни зашьются, да


Андреса все-таки довели, с ума он сошел — может быть, потому, что он такой простодушный, так верил в людей и всему удивлялся, всегда думал, ну вот, дальше некуда, теперь пойдет полегче — такой жестокости не бывает — но она бывала — ничего, я уговорю их, — и начинал говорить, и ему разбивали в кровь губы — сошел с ума от чистоты сердца смотрю на часы соседа и вижу, что проспал больше часа — теперь смогу думать лучше — стал бодрее, надо будет выкупаться — поверить трудно, могу купаться, когда хочу — первый раз посетил сортир на свободе — с чем себя и поздравляю сосед справа читает «Таим», слева проход — неужели мир живет теперь только тем, чтобы сохранить себя или разрушить — если он взорвется, только я вышел, это уж черт знает что


Беатрисита, какая радость ждет нас — правда, я и не знаю, что именно меня ждет — ясно, там что-то не так, да, не так — последние письма какие-то другие, и дело тут не в цензуре — иногда мне кажется, что она больна и не хочет мне говорить — или дочка, нет, и думать не надо — Беатрисита, какая радость ждет нас — даже Старик что-то крутит, я думал, из-за цензуры, но нет, это не то пять лет — это много — Грасиела у меня прелесть, но изгнание — как трещина, расширяется с каждым днем — ясно, я ее люблю, но эти дурацкие сомнения немного мешают — скорее всего, я ошибся


Старик ответил мне, как условились, когда я спросил про Эмилио — вывернулся он ловко, но все же ответ туманный, хотя, мне кажется, он все понял, и мне полегчало, мне больше не снится Эмилио, который играл в орлянку — Анибал много о нем рассказывал, ничего не зная, конечно — он все испытал на собственной шкуре — По-видимому, мой братец был истинным чудовищем как хорошо жужжит над ухом — братцы, да я лечу стюардесса улыбается мне, я ей — может, беспокоится насчет берета, но не сниму, еще чего что бы тут сказала Старушка — слава богу, она ничего не видела, не знала — говорила она редко, разве что со мной — между нею и Стариком была ничейная земля, иногда они ее переходили, то она, то он — Старик обычно бывал немного расстроен, как иначе — но Старушка утешалась тем, что говорила мне под большим секретом: «Я его очень люблю» — а я ей клялся, что не выдам — хорошая у нас Старушка, худо без нее пять лет стояла зима, теперь у меня весны никто не отнимет весна как зеркало, но у моего отколот угол — как иначе, могло ли оно остаться целым после таких насыщенных, скажем, лет — однако и без угла оно мне годится, весна мне годится


Неруда, умный человек, спрашивал в какой-то оде — скажи, весна, для чего ты и для кого — слава богу, вспомнил — для чего ты — я бы ответил, для того, чтобы вытащить человека из любой пропасти — само это слово возвращает юность — а для кого, на мой немудрящий взгляд, она для жизни — например, я произношу «весна» — и снова могу жить кажется, я и впрямь пошевелил губами — сосед справа испуганно взглянул на меня — ах ты, бедняга — наверное, он умеет говорить только «зима» — и вообще, может, я молился, тоже бывает, так его так отколот угол — может, его отколола моя жена, новая, далекая — нет, чепуха какая — они с Беатриситой и со Стариком будут ждать меня в аэропорту — все пойдет снова как надо, хотя угол и отколот, этого уже не поправишь, не починишь как только смогу, куплю часы стюардесса принесла обед, но я, в моем положении, спросил кока-колу, и вовсе не из идейных соображений, а по бедности — салат, мидии, бифштекс, персики в сиропе — просто слюнки текут — жаль, ложку не взял, чувствовал бы себя обычным заключенным собственно, ничего странного нет, что последние письма такие короткие и неласковые — я сумею стать ей ближе — первым делом я ее поцелую — сколько раз мы спорили, орали, пороли страшную чушь, доходили до жестокости, а потом уставимся друг на друга, я подойду, поцелую ее, и снова воцарится порядок, точнее — наш дивный беспорядок — правда, и тогда она меня чем-то корила, но все мягче, все ласковей, пока наконец не переходила на нежный лепет и не целовала сама — потом я ее поцелую снова — пять лет никого не целовал — от этого от одного с ума сойдешь пять лет, два месяца и четыре дня — пожалуй, слишком много за ошибку — чуть ли не восьмая часть прожитой жизни — «ошибаюсь, следовательно, существую», сказал блаженный Августин, ошибавшийся так много — иногда я думаю, что бы со мной стало, если бы я был рабочим, а не представителем третьего сословия — все равно бы загремел — не иначе — правда, я бы легче привык, скажем, к кормежке — к пытке, к камере — нет, тут никто не привыкнет — прикинем, какая разница между моим классовым сознанием и пролетарским — в конце концов, я тоже трудящийся, дух семьи никуда не денешь — Анибал рабочий, и Хайме тоже — для этих гадов мы только номера — им все едино — надо бы им сообщить, что цифры бывают арабские, бывают римские — а между нами разницы не было никакой конечно, рабочий уверенней, его трудней сбить с толку, он не привык к нашим самокопаниям — но, когда нужна верность, мы все на нее способны — может, у них она проще, скромнее, а мы размышляем о нашей жертве и перебираем драгоценные принципы, которые нам удалось накопить — жуем не пережуем благородные доводы в пользу молчания — рабочие меньше усложняют жизнь — они страдают, и все — молчат, и точка придется ехать назад, но куда, в какой Уругвай — у него тоже отколот угол, и все же он отражает больше, чем целенькое зеркало — придется ехать назад, но в какую весну — неважно, очень ли там погано, главное, чтобы весна там была — они завалили ее прелой листвой, телевизионным снегом, потными Дед-Морозами, обретенным мирком и огромным утраченным миром, недоразвитыми чиновниками, чем угодно — но они не знают, что под кучами навоза лежит как лежала старая весна, лежит и новая, с отколотым углом, но с полями пшеницы, и огромными деревьями, и стадами, и запрещенными танго, и разрешенными, и неистовым Хервасио