— Кто они? — спросил Вадим. — И почему вы не хотите, чтобы их наказали? Они же чуть не убили вас. Они преступники… И я, болван, ничего не рассказал следователю. Но если вы не скажете сейчас мне, кто они, я немедленно пойду в прокуратуру и…
Она не дала Вадиму договорить, стремительно протянула к нему руки, сбив при этом вазочку с салфетками — она мягко покатилась по столу и звонко шмякнулась об пол, — цепко ухватила его руки пальцами и с силой замотала головой. Она хотела что-то сказать, но, наверное, перехватило у нее дыхание, и вместо слов Вадим услышал хрип. А потом худые, острые плечи ее задергались, словно в конвульсии, голова запрокинулась, закатились глаза, и пальцы еще сильнее впились в его руки. «Припадок, — тоскливо подумал Вадим. — За что же мне все это?..» В зале уже обратили на них внимание, многие осторожно оборачивались, а некоторые и попросту бесцеремонно разглядывали.
Женщина с мелким лицом, что сидела рядом, поморщилась брезгливо и прикрыла ладонью глаза маленькой девчушке, которая болтала ножками на стуле и, широко разинув ротик, разглядывала Можейкину. Какой-то низенький мужичок приподнялся было со своего места, наверно, чтобы помочь, но тотчас плюхнулся обратно, усаженный твердой рукой плотной, крутоплечей дамы. Вадим уловил все это краем глаза, пока вставал с места, пока наклонялся над Можейкиной, пока растерянно шептал ей что-то на ухо и, не зная, что предпринять, обмахивал салфетками ее бледное, покрытое испариной лицо. Вот он увидел официантку. Она уже стояла рядом и встревоженно наблюдала за ним и за Можейкиной. Поднос в ее руках дрожал, и чашки на нем ритмично позванивали. Вадим машинально схватил одну чашку, подул зачем-то на кофе, хотя он и так был не очень горячий — руку не обжигал, пальцами приоткрыл Можейкиной рот и влил туда полглотка, а через секунду еще столько же. Подействовало. Женщина перестала дрожать. Плечи ее обвисли, застыли. Можейкина вздохнула, покрутила вяло головой и закрыла глаза, а когда открыла через мгновение, лицо у нее уже не было таким отрешенным и безжизненным. Посетители теперь уже откровенно разглядывали их. И даже буфетчица, махнув рукой на очередь, перегнулась через стоику, во все глаза глядела на них и охала.
— Может быть, «скорую»…
— Врача, конечно, бы надо… Солнечный удар, наверно…
— Да вы с ума сошли, в помещении-то… — слышал Вадим голоса и чувствовал при этом неудобство и неловкость. И надо было поскорее выйти отсюда, забыть о Можейкиной, о прокуратуре, о насильниках. Выйти, подставить лицо солнцу и идти, куда глаза глядят…
— Людмила Сергеевна, все в порядке? — спросил он, разглядывая Можейкину.
— Да, все в порядке, — неожиданно радостно откликнулась она. — А что-нибудь случилось?
Вадим заглянул ей в глаза. Играет? Да вроде нет, слишком уж естественна она. Да и бледность имеется, и испарина, и побелевшие ногти на пальцах, и пульсирующие жилки на шее и у виска. Он, конечно, не врач, но в психиатрии разбирается немного, интересовался когда-то, читал, кое-что видел. Да и зачем ей играть? Чтобы отвлечь его от разговора о прокуратуре, о преступниках? Глупо. Наоборот, он станет любопытствовать еще больше.
— До дома дойдем? Здесь недалеко, я помогу. Хорошо? — Он говорил с ней сейчас, как с маленькой девочкой, которая упала и больно расшибла ножку, как его дочка несколько дней назад.
Можейкина кивнула согласно. Прежде чем встать, она расправила платье на коленях, опять полюбовалась им, наклоняя голову то вправо, то влево, а затем легко и непринужденно поднялась и встала рядом с Вадимом, улыбающаяся и беззаботная, как школьница. Данин расплатился с официанткой, взял Можейкину под руку, и они направились к выходу. На улице Можейкина зажмурилась от солнца, потянулась, как после хорошего сна, и замурлыкала что-то себе под нос. Вадим молчал. Он боялся сейчас говорить с ней, спрашивать ее. Возле подъезда женщина опять поглядела на свое платье, потом выпрямилась, поправила воротничок, горделиво посмотрела на Вадима, повернулась один раз вокруг себя и спросила:
— Хорошее платьице, правда?
Вадим машинально кивнул.
— Вот, — и Можейкина вдруг показала ему язык. — Это мне мама купила, на день рождения.
Повернулась и потянула на себя дверь.
— Вас проводить до квартиры? — растерянно предложил Данин.
— Это еще зачем? — обиженно произнесла Можейкина. — Я уже взрослая.
Вадим закурил, постоял некоторое время, раздумывая и хмурясь при этом, потом не спеша двинулся по улице.
Проснулся тяжело, с усилием приоткрыл глаза — веки будто приклеились друг к дружке, хмыкнул даже, вяло представив, как пальцами растопыривает их, как придерживает, чтобы не дай бог снова не потянулись они друг к дружке, не слиплись намертво. Обычно по утрам легкости особой он не ощущал, но тяжести тоже. А сегодня вот как-то вязко было, сонная вязкость тело его сковывала. И вставать не хотелось, и одеваться не хотелось, и завтракать, и на улицу выходить, и на работу бежать… И лень, не лень, а состояние такое, словно всю ночь проплакал горько, навзрыд, все силы на это выложив.
Когда вернулся вчера от Можейкиной, все места себе не мог найти, все слонялся по квартире, все порывался уйти снова, только не знал куда, где спокойствие обрести, кто поможет ему вернуть прежнее привычно-беззаботное состояние. Все прикидывал и проигрывал варианты и один за другим отбрасывал, морщась с досады, злясь на себя, жалея себя, — что вот не обрел он в жизни своей места такого, где мог от мыслей душных освободиться — да, пожалуй, и не от мыслей даже, а так от неудобства, от ломоты душевной; что и человека такого не нашел, которому без стеснения, без оглядки, разом, сбивчиво можно было бы поведать о непонятностях своих, — и никаких советов не надо было бы ему и сочувствия, а надо было, чтобы просто человек этот ему приятен был, его человек, да и крепкий к тому же, надежный, не нюня…
Читать не читалось, телевизор раздражал, сумерки за окном и вовсе тоску нагоняли, безнадежную какую-то, беспросветную. Он попытался о чем-нибудь приятном вспомнить. Завтрашний день представить. Не смог, не получилось, все радости и приятности и вчерашние, и завтрашние пустячными, безмерно мелкими виделись, мало того что мелкими — ненастоящими. Подумал, может, выпить. Есть вон в баре целый арсенал напитков различной крепости и окраски. Вон они стоят, манящие яркие бутылки с настоящим мужским лекарством — панацеей от всех бед и горестей. Потянулся уже в зеркальное нутро полированной тумбы, но замерла рука в воздухе на полпути — вспомнил, что странное действие на него в последнее время спиртные напитки оказывают — не бодрят и не дурманят, лишь сил убавляют, голову тяжелят, не контрастируют краски вокруг, как раньше, — так стоит ли?
Вадим выключил телевизор, и телефон выключил, автоматически отметив, что вот уже несколько дней боится он телефона, морщится болезненно, когда вдруг резко начинает вызванивать он, — разделся, бросил одежду на пол и повалился на диван…
Однако все, хватит. Надо идти на работу. И хорошо, что надо, просто замечательно, что надо, не будет там времени задуматься, копаться в себе, покончить с с мнениями — все дела, дела, может быть, и не нужные тебе дела, может быть, и попросту не твои дела, но все-таки дела — работа. И выхолостит беготня эта, и суета все то, что исподволь тревожит его и снова обретет он ту самую безмятежность, в которой так привык пребывать, в которой так хорошо ему всегда было, так сладостно — поменьше тревог, поменьше волнений. Мельтешение знакомых лиц, бессмысленная болтовня в коридорах, смешки, шуточки, десятки разных привычных мелочей — и он станет таким же, как и прежде, забудет обо всем, наплюет на все. Прочь неудобства, да здравствует душевный комфорт!
Окно во всю стену — как экран для широкоэкранного и широкоформатного показа. И треть города в него вмещается, если у самого окна стоять, а если к дальней стенке отойти, то четверть, а может, и того меньше. А может, и вообще только десятую часть видишь, где бы ни стоял. Но все равно картинка что надо — крыши, чердаки, темные провалы беспорядочных переулков, окна, осыпавшиеся карнизы, голуби и почему-то дым в двух-трех местах. Откуда? Неужто камины сохранились? А что за крохотная серебряная точка небо прошивает? НЛО? Мираж? Все проще — самолет. Скучно. Всего лишь самолет. Данин затянулся и выдохнул дымок на окно. Дымок растекся слоисто по стеклу, замер, будто задумался, и обреченно потянулся вверх. На стекле быстро исчезал мутный запотевший кружок… На семиэтажном доме крышу красят. Мужики в спецовках по самому краю ходят, полшага, и тю-тю. И не боятся, черти, как по тротуару шастают. Вон девчонка в окне дома напротив промелькнула, вроде хорошенькая. Ну-ка, покажись еще. Совсем ничего, свеженькая, глазастая. Только что-то с одеждой у нее не в порядке — блузка красная, юбка зеленая.
— Теперь так модно? — спросил Вадим, ни к кому не обращаясь.
Никто ему ничего не ответил.
— Хомяков, скажите, пожалуйста, — не оборачиваясь, опять подал голос Данин. — Вы тоже модный? У вас черные пуговицы к серому пиджаку красными нитками пришиты?
За спиной у Вадима фыркнули по-собачьи. А Хомяков и впрямь на пса похож — на пекинеса, противненького такого, со вмятой мордой. И Татосов тоже на пса этого похож, и на Хомякова. Татосов и Хомяков вроде как «двойняшки». «Ученые», — хмыкнул Вадим и обернулся. Левкин почему-то слишком поспешно отпрянул от Маринки, с которой сидел рядом и что-то ей объяснял с карандашом в руках. Целовались, что ли? Не… Если б целовались, то Татосов и Хомяков давно бы в обморок попадали, валялись бы сейчас и всхрипывали, и пришлось бы «скорую» вызывать, деньги на апельсины собирать… А Левкин мужик ничего, здоровый, громогласный, разухабистый, только уж больно хозяйственный, все свертки да сумки, колбаса да молочко. А когда на Маринку смотрит, у него глаза, как у коровы, делаются.
— Нет, правда, — сказал Данин. — Скажите, Хомяков, это вам кто подсказал или сами додумались, или в журналах заграничных углядели брюки по щиколотку носить, а под ними оранжевые носки? — Вадим сел за свой стол, почесал висок. — Ведь у вас же жена есть. Она что, не следит за вами?