Левкин в который раз посмотрел на крыльцо и наконец сообщил удовлетворенно:
— Ну вот и угощение идет.
Вадим скосил глаза и увидел Лелю с подносом в руках. Она осторожно пробиралась среди огородов, кривилась и тихонько что-то говорила себе под нос. Она так и осталась в мужниной застиранной рубашке, в серой длинной юбке. Только губы подкрасила. И неуместно ярко краснели они теперь на ее бледном, безучастном лице. Она поставила поднос на стол, резкими, нервными движениями сняла с него тарелки, вилки и со звоном стянула поднос со стола.
— Спасибо, — вежливо сказал Данин.
Женщина устало кивнула и повернулась.
— Лелечка, а стаканы, — с мягкой укоризной заметил Левкин.
— О господи, — вздохнула женщина и, досадливо шевельнув плечами, направилась к дому.
Левкин ткнул вилкой в жареные кабачки, кивнул на дымящуюся картошку, проговорил:
— Бери, ешь, не стесняйся.
Вадим положил себе всего понемногу и принялся есть. Кабачки были замечательные, острые с поджаренной хрустящей корочкой, а картошка была жестковатая, чуть недоваренная, именно такая, какая нравилась Вадиму, а сладкие, сдобренные чесноком помидоры про сто таяли во рту. И у него быстро поднялось настроение; теперь можно жить. Бесшумно подошла Леля, поставила стаканы на угол стола и зашагала обратно.
— А вы с нами? — предложил ей в спину Вадим.
— Спасибо, — не оборачиваясь, ответила женщина. — Не могу. Дел много.
Левкин тоже посмотрел на ее утомленную, вялую спину, задумался на мгновение, потом потянулся к бутылке, ловко откупорил ее, разлил золотистую пузырящуюся жидкость по стаканам.
— Ну, со свиданьицем, — он поднял стакан и, не ожидая, пока Вадим возьмет свой, выпил залпом, жадно и удовлетворенно заглатывая легкое винцо. Выдохнул, заморгал часто и сразу налил еще.
— Пить хочу, — с оправдывающейся улыбкой объяснил он. — С утра самого. — И вновь с удовольствием прильнул к краю стакана. Отставил его, почмокал, привычно оттер невидимый пот со лба, хрустнул ароматным мелкозернистым нежным огурчиком, попросил Вадима:
— Дай сигаретку.
Данин протянул пачку. Левкин поковырялся, извлек из нее сигарету, прикурил, затянулся глубоко, с шумом, усмехнулся кривовато и, неожиданно навалившись грудью на стол, спросил, в упор глядя на Вадима:
— Думаешь небось, вот какая дерьмовая жена у Левкина?! — Лицо его заметно побагровело, забилась пульсом жилка у виска. — А он, олух, у нее под каблуком…
— Да ничего я не думаю, — растерянно возразил Вадим.
— Думаешь, думаешь, — Левкин махнул рукой почти у самого его лица. — А зря, между прочим, думаешь. Жизнь у нее не сладкая была. Сечешь? Заковыристую очень жизнь она прожила. Ей ведь сорок всего, а ты небось подумал, что под полтинник. Мать у нее умерла, когда ей четырнадцать было. А через год отца удар хватил, парализовало напрочь, а у нее сестренка и братик младшенькие. Понял? Одна она их на ноги поставила. Я, когда встретил, она худющая была, дерганая, замкнутая, слова не вытянешь. А вот понравилась она мне. Поначалу жалко было, а потом понравилась. И у нас все не как у людей складывалось. Первый ребеночек умер в год. В год умер. Понял? — Он говорил тихо, сквозь зубы, взгляд был тяжелый, враждебный. — Слава богу, двое других живехонькие и здоровенькие остались. Мы много вместе пережили, много всякого вместе видели, и какая бы она теперь ни была, я до конца с ней. Вот так…
Он прикрыл глаза, отдышался, словно бежал долго, не стометровку уже, а марафонскую, долгую, изнурительную дистанцию. Притушил недокуренную сигарету, взял другую, прикурил от спички. Налил еще себе полстакана, поболтал в нем жидкость, отставил.
— Прости, — сказал он и невесело улыбнулся. — Сжались нервы сегодня в комок.
— Ничего, — сказал Вадим. — Бывает. Я все понимаю.
— Может быть, и понимаешь, — рассматривая кончик сигареты, проговорил Левкин. — Может быть. У меня много всякого за сорок пять годов-то было И женщины были. Да, да. Много было. Но она для меня одна. Понял? — Он опять заулыбался, видно, вспоминая что-то, и размягченно откинулся на спинку скамьи. — Знаешь, какие у меня женщины были? Ого-го… Не поверишь, — он почесал подбородок, как бы прикидывая что-то, потом сказал: — Эх, раз такой разговор вышел, скажу тебе… У меня ведь с Мариной нашей связь была, долгая, почти полгода…
Вадим машинально ткнул вилкой в тарелку с остывшими уже, отвердевшими, покрытыми желтым масляным налетом кабачками, подцепил кружочек, понес его быстро ко рту, но кружочек сорвался строптиво с вилки и бесшумно свалился на дощатый стол. Вадим чертыхнулся, проткнул его посильней, положил к себе на тарелку, но есть не стал, бросил со звоном в тарелку и вилку. Ни с того ни с сего у него вдруг запылали уши, казалось, будто поднес кто-то к ним зажженные спички. Он невольно потрогал одно ухо и чуть успокоился, убедившись, что они прикрыты волосами и Левкин их не видит…
— А она ведь красивая, правда? — пристально глянув на него, спросил Левкин.
— Красивая, — как можно равнодушней отозвался Вадим, но на взгляд Левкина не ответил. Не мог.
— И молодая, — Левкин качнул головой и принялся сосредоточенно разминать очередную сигарету. — Все у нас было: и жаркие слова, и признания разные…
— И давно это было? — с выдавленной ленивой полуулыбкой спросил Данин.
— Давно. Ты только-только пришел, когда у нас началось.
«Значит, уже знала меня», — с неожиданной вдруг горечью подумал Вадим, и что-то царапнуло его изнутри, шевельнулось какое-то щемящее, непонятное, неясное и раздражающее этой своей неясностью чувство. И ревность, не ревность — откуда, собственно, и — обида не обида, на что обижаться? Все в твоей власти было, а скорее всего осознание утраты, может быть, чего-то не очень большого и не очень важного, но порой необходимого ему для ощущения себя, для ощущения своей силы и уверенности.
— Все прекрасно было, — говорил Левкин, рассеянно тыкая сигаретой в пепельницу. — Но когда приходил к ней, когда видел ее, такую красивую, разнеженную, тотчас Леля перед глазами представала, грустная, усталая. И так больно становилось. Короче, не смог я. Вот так.
— И ты ушел, — сказал Данин только для того, чтобы что-то сказать.
— Да, — Левкин вытянул руки на столе и, внимательно глядя на ладони, сжал и разжал пальцы, будто разминал их после долгого писания, как в школе, в первом классе, «наши пальчики устали…» — Да. И вовремя. У нее новое увлечение уже появилось. Я чувствовал. Ты.
— Я? — безучастно переспросил Вадим. — Надо же…
— Передо мной-то не ерничай, — усмехнулся Левкин. — Я же видел, как ты с ней…
— Забавлялся, — Данин опять выжал беззаботную улыбку. — Хохмил…
— И у вас ничего не было? — вдруг едва заметно напрягшись, быстро спросил Левкин.
— Ничего, — сказал Данин.
Левкин расслабился, и притаенное удовлетворение мелькнуло в его глазах.
За забором деловито бряцали посудой; слышно было, как шумно текла вода в открытом кране; женский голос громко и недовольно позвал: «Валька, иди домой, завтрак готов, иди, говорю!» Вдалеке неугомонно вжикала пила, и кто-то заводил, видимо, барахливший мотоцикл; он фыркал, тарахтел недолго и глох.
— Почему же я ничего не видел? — неожиданно для самого себя спросил Данин. — Не видел, — добавил он тише, — и не слышал…
Левкин все-таки выпил оставшуюся половину стакана.
— Почему? — выразительно хмыкнув, спросил он. — А потому, что ты вообще ни черта не видел, что вокруг тебя происходит. Все собой был занят, только на себя и глядел, а на остальных чихал.
— Мне просто нет дела до интриг и всякой там мышиной возни, — сухо возразил Вадим. — Кто за кого, кто с кем, группировки, коалиции, подсиживания и тому подобная чепуха меня не интересуют. Мне нечего делить. И терять нечего…
— Нет, не то, — поморщился Левкин. — Мне тоже наплевать на эту суету. Ты людей не видишь, не вглядываешься в них, не понимаешь их, не стараешься понять. Ну кто для тебя Хомяков, или Татосов, или Рогов, или Зерчанов? Функционеры, обыватели; едят, пьют, понуро ходят на работу, исполняют обязанности и спешат к телевизору, и тупо глядят в него… Так?
Данин пожал плечами.
— Так, так, — закивал Левкин. — А знаешь, что Хомяков четырнадцатилетним пацаном на фронт сбежал? Самый лихой разведчик у Плиева был, орден Ленина имеет, во! — Левкин поджал губы и поднял палец. — А уж о других орденах и говорить не приходится. Знаешь, нет? Не знаешь. А знаешь, где он в пятьдесят шестом был? В Венгрии, в самом пекле, уже капитаном. Потом ранение, потом два года неподвижности, стал заниматься наукой и одновременно верил, что встанет. Всего себя собрал в кулак и встал. А Рогов в тридцать лет был директором НИИ. И нашлись сволочи, которым успех его покоя не давал, закидали соответствующие органы анонимками, все извернули, пару провокаций подстроили. А другие недоумки испугались за свое место, пошли на поводу, лишили человека самой большой его радости — работы. А Рогов так и не пережил удар, сломался. Так и не поднялся, больше сил не хватило. Ну и что? Человек-то ведь порядочнейший. И про Маринку ты ничего не знаешь, и про меня. Все мы на одно лицо для тебя.
— Но не мог же я в личные дела смотреть, — потирая заломивший вдруг висок, негромко сказал Данин.
— А зачем дела? — удивился Левкин. — Общаться надо было, общаться. Ты понимаешь? — Он вдруг хлопнул несильно ладонью по столу. — Ведь многие догадывались о нашей связи с Маришкой: и Хомяков, и Татосов, — я видел, а ведь молчали, чуешь, молчали. Вот так.
— Замечательные люди, — вдумчиво, в тон Левкину сказал Вадим. — И преданные товарищи. Коллектив, одним словом. Круговая порука. Все за одного, один за всех. Корку хлеба — и ту пополам…
— Перестань, — покривив губами, оборвал его Левкин. — Не скоморошничай. Ведь дело говорю.
— Ты всегда говоришь дело. — Вадим подавил зевок, спать хотелось чудовищно. В сенце-то, конечно, распрекрасно покемарить, но не в отсыревшем стожке, в пяти метрах от «железки». — Ты умный. Я дам тебе медаль. Представляешь, такую замечательную медаль! За взятие Ума. Здорово, да?