Переходники и другие тревожные истории — страница 16 из 36

Но Пола отвернулась от него, ругаясь, колотя своего мужа кулаками, забыв о самом существовании и присутствии Джекки.

Тогда Джекки и правда ушёл, как задутое пламя свечи, как смеженные сном глаза.

И лес омрачился, и ветер меж деревьев обострился и принёс запах гари. Глянцевые чёрные леопарды, с лицами, словно луны, сотнями бродили вокруг постели, тёмным потоком вытекали из леса.

И поднялся Зверь, что ходил, как человек; и где-то на заднем фоне муж Полы ещё выкрикивал: — Сука! Сука! — Это был всего лишь ещё один звук из многих. Он прекратился. Раздались другие звуки. Пола начала кричать от невероятного ужаса. Это тоже был ещё один звук, как и ветер в деревьях, биение собственного сердца Зверя, крики ночных птиц на ветках и пульс, пульс, пульс жизни леса.

— Пола, — произнёс он, шипя, рыча, еле-еле способный выговаривать слова. — Пойдём. Я хочу тебе что-то показать.

Теперь он ощущал лишь слепой инстинкт увести свою самку прочь.

Но она завопила и попыталась сползти с кровати, потом запуталась в простынях и повалилась на пол. Зверь прорвался сквозь толстые спутанные виноградные лозы и схватил её, выпустив когти, когда она стала отбиваться и её муж тоже завопил, где-то во тьме позади них.

Теперь он держал её в челюстях и мчался глубже в лес, пока она кричала и вырывалась, но он не понимал, почему.

Он чувствовал вкус её крови в горле и от этого бесновался в экстазе.

Вдруг деревья разошлись и сверкание взорвалось внезапным солнечным восходом, и он очутился в сердце леса, кинувшись с Полой вниз, в дымящуюся долину, мимо высохших древесных стволов и причудливо перекрученных валунов, вниз, сквозь завесы жгучего красного дыма, в расплавленное жерло сердца леса, где его окружили лесные духи, уподобившиеся существам из живого, раскалённого добела металла; и теперь он целиком стал Зверем и наполнился Звериной яростью, здесь, в сердце леса.

Лишь на миг, в самом конце, там появился кто-то, по имени Джекки, оплакивающий Полу — пламя свечи вспыхнуло, прежде, чем угаснуть, глаза открылись в последний раз — а затем он исчез.


Фрэнк, муж Полы, не мог объяснить исчезновение своей жены, но этого не смог и никто из полиции. Простыни и матрас разорваны в клочки и мокры от крови, и на стене тоже была кровь — брызги, кровавый отпечаток руки, а ещё вертикальная линия над кроватью, почти до потолка, глубоко пропитавшая трещину в штукатурке, как будто стену смазали кровью, словно некая невероятная дверь открылась, а затем закрылась навсегда.

Часы


Ноябрьским вечером он вновь вернулся в этот дом. Целый год он не являлся сюда, но ничего не изменилось. Дом, бледный и мрачный, высился среди деревьев в густеющем сумраке, пока стены, деревья, земля и небо растворялись в той особенной осенней серости, что почти переходит в синеву. Он помедлил на свежем воздухе, слушая, как дождь тихо шуршит по опавшим листьям, жалея, что нельзя остаться тут навсегда, что время не может прекратить движение своё и это мгновение не может остановиться навеки.

Но, неуклонно, как делал это каждый год, он прошагал к парадному крыльцу по усыпанной листьями тропинке. И вновь он остановился, замешкавшись, нащупывая ключи, пока пальцы, сами по себе, не нашли нужный ключ, а рука повернула его в замке, прежде чем разум это осознал. Затем он вступил в тёмный дом и дверь откинула прочь груду рекламных проспектов, от которых не получалось избавиться.

За спиной шелестел дождь, а когда он прикрыл дверь, стал слышен другой звук — слабое тиканье. Он наклонился собрать проспекты в корзину и заметил стоящие на почтовом ящике часы, в нескольких дюймах от его лица. Это оказалась дешёвая пластиковая вещица, украшенная фигурками пастушек, похожих на персонажей из «Хайди»[53].

Это были одни из часов его жены. Пока её часы были здесь, в каком-то смысле была и она сама. Всю свою жизнь Эдит собирала часы.

Он завёл их и, казалось, они затикали громче. Тогда он встал и завёл ряд небольших золотистых будильников, что выстроились слева от него, на вершине книжного шкафа. Они стояли, но теперь присоединились к тихому ритмичному тиканью. Он не подвёл время ни на одном из них. Это было несущественно.

Лишь исполнив эту задачу, он включил свет, оглядел прихожую и шагнул вправо, в гостиную. Тиканье следовало за ним, пока не утонуло в более глубоком звуке старинных напольных часов, что ожидали в тенях у камина. Он вспомнил, как они когда-то, давным-давно, нашли эти напольные часы в антикварной лавке, как Эдит восторгалась ими, то в шутку, то всерьёз упрашивая его купить их, пока он не уступил (хотя они и не могли себе такое позволить). Выходные были потрачены на полировку, починку и доделку. Наконец, когда всё было готово, когда эта вещь, тёмная и блестящая, встала в гостиной, это походило на рождение. Или так ему теперь помнилось.

Он включил один маленький светильник и в полутьме разглядел другие часы, горбившиеся под куском покрывала. У них тоже была история и, когда он завёл и эти часы, пришло ещё одно воспоминание.

Потом он сел у пустого камина, измученный и печальный. Он положил ноги на маленькую банкетку и какое-то время просто глядел в камин, прислушиваясь к часам. Дом оживал, наполняясь негромким тик-таканьем, словно дыханием ворочающегося во сне громадного зверя.

Он задремал, а когда проснулся, на улице уже стемнело. Он слышал звуки из кухни — лёгкий стук тарелок, закрывшуюся дверцу шкафчика, но оставался там, где был, прислушиваясь к часам и этим звукам. Напольные часы приглушённо прозвенели.

Через несколько минут он поднялся, хоть суставы и ныли. Он осознал, что всё был в пальто и шляпе. Он оставил их на стуле и прошёл через узкий зал, мимо тёмной лестницы в подвал, прямо на кухню.

Там, на столе у мойки, стояла дымящаяся чашка чая и тарелка с двумя ломтиками тёплого тоста, оба намазаны маслом, один ещё и с джемом, другой без — как она всегда оставляла для него, когда он работал допоздна. Он обернулся и потянулся, чтобы завести часы на шкафчике с приправами. Это был улыбающийся металлический Будда с циферблатом в животе, забавная вещица (вновь нахлынули воспоминания), но однажды она поставила эти часы там, давным-давно, и там они и остались, невозмутимо взирая на него сверху вниз, пока он съедал свои тосты и пил чай.

Тогда он почти застонал, но сумел удержаться от рыданий, когда переходил из комнаты в комнату, заводя часы, пока их звук не уподобился миллиону крошечных птичек за окном, легко и очень терпеливо постукивающих клювами, чтобы попасть внутрь.

Наверху закрылась дверь.

В библиотеке он обнаружил лежащую на письменном столе щётку, с длинными светлыми волосами на ней.

Он воспользовался ключом, чтобы завести замысловато вырезанный из дерева часовой замок, где на зубчатых стенах, отбивая каждый час, появлялись рыцари в латах.

Тиканье всё ещё звучало негромко, но настойчивее и упорнее, как звук прибоя тихой ночью.

Сделав круг по первому этажу, он снова оказался у входной двери, но отвернулся от неё и стал медленно подниматься по парадной лестнице. К этому времени он уже задыхался от рыданий. Казалось, звуки, оставшиеся за спиной, тоже поднимаются, подталкивая его вверх по ступеням.

Он нашёл наверху пушистые тапочки своей жены, аккуратно составленные вместе у двери ванной, где она частенько их оставляла. Он всхлипнул и прижался к стене, приглушённо молотя по ней кулаком.

Больше всего он хотел просто бросить всё это и уйти, но тут из-за двери спальни послышалось пение и он понял, что, разумеется, никуда не уйдёт. Песня была той самой, которой он научил Эдит, ещё до свадьбы, давным-давно.

Он вошёл в спальню, и она была там, и была юна и прекрасна. Она помогла ему раздеться и увлекла в постель, тихо нашёптывая, как обычно делала, затем умолкла и какое-то время он был абсолютно счастлив, зависнув в одном-единственном мгновении.

На ночном столике тикали часы.


Когда он проснулся, уже настало утро и она исчезла. Опустевшая половина кровати остыла, одеяла отброшены. Он снова зарыдал, глубоко, горько, проклиная себя за то, что продолжал этот мучительный и чудесный фарс, за то, что мучился сам, за то, что вновь, каким-то образом, проделывал это с ней. Он поднял ладони к лицу и увидел, сколько морщин на их тыльной стороне, сколько старческих пятен. Он дотронулся до макушки головы, провёл пальцами по редеющим волосам.

Она всё ещё оставалась двадцатишестилетней и прекрасной. Она всегда будет двадцатишестилетней и прекрасной.

И нахлынули воспоминания, с ужасной чёткостью, пока он не прожил их ещё раз: дождливая ночь, визжащие шины, машина на обочине дороги, Эдит у него на руках, пока вспыхивала одна пара фар за другой и, кажется, прошли часы, прежде, чем кто-то остановился.

Он перевернулся в постели и вдавил лицо в подушку, разрыдавшись, как маленький ребёнок и с нелепой надеждой, что в конце концов, слёзы смоют всё.

Он попытался уверить себя, что в следующем году не приедет опять, что это наконец прекратится, но сам прекрасно всё понимал. Когда он поднялся, чтобы одеться и нашёл записку, торчащую в телефоне у кровати, она лишь подтвердила это.

В записке было:


Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ

— ЭДИТ.


Он ещё рыдал, но негромко, когда спустился по парадной лестнице, обошёл вокруг неё в кухню, а оттуда вниз по тёмным скрипящим ступеням в подвал. Внизу он снова помедлил, жалея, что не может остаться тут навсегда, чтобы ему не пришлось идти дальше, но, опять-таки, прекрасно всё понимал. Он щёлкнул выключателем, явив тысячи и тысячи часов, которые заполоняли подвал, теснились на полках, выстроились вдоль стен, покрывали пол и испускали из себя фантастическую паутину проводов в закрытый гроб, который казался парящим в нескольких дюймах над ковром. Выглядело так, будто эти часы оттуда росли и распространялись. Он давно уже перестал гадать, не стало ли их больше, чем в прошлый раз.