Я забился, пытаясь вдохнуть. Где-то, очень далеко отсюда, выкрикивал голос: — Уберите его, Куилт! Уберите его!
Телефонная трубка всё ещё оставалась у меня, в костюме, сумке, или где-то ещё.
— …перемётный костюм… — видимо, продолжал он говорить. — Чтоб вас, Куилт. Чтоб вас.
Здравомыслие тогда покинуло меня. Моё восприятие исказилось. Казалось, прошло несколько часов и лишь с предельным сосредоточением воли я смог выпутаться из этой вещи, словно это действительно была полная слизи тёмная пасть, сжимавшая меня всё крепче и крепче.
Затем я уселся на кухонном полу, а «перемётный костюм», громоздился у меня на коленях. Я нашарил телефон.
— Привет?…. — запалённо выдохнул я.
— Положите его назад, Куилт.
Я повиновался без промедления и пинком закрыл дверцу шкафа. — Если вам будет спокойнее, я могу даже заколотить эту дверцу.
— Там нет никаких инструментов, Куилт. Помните?
— Я могу задвинуть её чем-нибудь тяжёлым.
— Да, сделайте это, Куилт. Потом возвращайтесь к своей картине. — Он извинился, сославшись на то, что у него слишком поднялось давление и повесил трубку.
Я долго сидел там, ошарашенный. Бинго, подумал я. Спектральный сейсмограф записал первый толчок. Кажется, время действительно остановилось. Я сидел, стараясь сосредоточиться, ощущая смутную дурноту. Не знаю, сколько это длилось. В конце концов полный мочевой пузырь заставил меня подняться и отыскать уборную.
Следующим утром я спал допоздна и лишь урывками попытался позавтракать. Ни одного сновидения мне не вспомнилось, от приснившегося осталось лишь впечатление. Только отголосок, псевдопамять о бесконечной серости, будто целый мир заполнился пеплом.
Большую часть дня я провёл, блуждая по первому и второму этажам, набрасывая эскизы, впитывая накопившееся спокойствие, что является особенностью подобных мест: занятное скопление брошенных необитаемыми комнат, с нетронутыми вещами, к которым никто не прикасался десятилетиями. Затхлые газеты покрывали мебель, а серая пыль — да, словно в моём позабытом сне — покрывала всё. Среди этой призрачной обстановки я сидел и рисовал, затем поднялся, перешёл в другую комнату, снова рисовал, вызывая повсюду пылевые вихри. Солнечный свет прорывался сквозь трещины в заколоченных окнах. Я наслаждался пылинками, что искрились в сияющих лучах.
Моё внимание рассеялось. Я размышлял о времени, смерти и загадке моего незримого патрона. Ни один из моих эскизов ничего не выражал. Разочарованный, я махнул на них рукой и принялся обшаривать комнаты. В одной из них я обнаружил в сундуке припрятанные старые журналы — дешёвые детективы тридцатых годов и «Полицейский Вестник»[19] сороковых. Я понятия не имел, как они тут очутились, но в настоящий момент это было именно то, что нужно. Я просидел несколько часов, блаженно листая их. Временами мне требовалась откровенная халтура, чтобы отдохнуть от возвышенного. Жизнь коротка, а Искусство вечно, порой чересчур уж вечно.
По правде сказать, все комнаты, где я побывал, были безвредны и даже приятны. Они излучали некий старинный шарм. Но потом, пока я сидел за чтением бульварных журналов, мне стало совершенно ясно, что истинный предмет изучения, дурное место ценой в десять тысяч долларов, находится не в шкафу внизу, но непременно наверху, на неисследованном третьем этаже, в башне.
Так меня побуждали амбиции и простая жадность, и подгоняло восхищение перспективой, но трезвый расчёт — назовём это моим художественным чувством меры или формы — предложил мне подождать до вечера, когда свет, падающий через оконные перекладины, сгустится до красного и под острым углом вонзится в затхлый ковёр. Тогда и только тогда, настанет пора мне подниматься.
Ибо это случается на исходе дня, когда последние остатки солнечного света напоминают нам о смерти, тогда и являются призраки. Отчего-то я был абсолютно в этом уверен. Мой патрон платил мне за впечатления, а это и было моим впечатлением.
Но сперва я спустился в кухню и вытащил из шкафа «перемётный костюм». Я боялся его — да, боялся неодушевлённой вещи из холста и металла — но, опять по своему впечатлению — я знал — он мне понадобится, ибо, невзирая на чаяния моего патрона, что я сумею зарисовать сущность этого места с помощью только чистого художественного восприятия, ключом ко всей загадке был «перемётный костюм».
Этот дом населён призраками, уверяли меня… я слышал, там есть подобные вещи. Поговаривают о духах, их радостях и горестях.
Нет, только безмолвие. Когда я обыскивал старинные покои третьего этажа, то не нашёл ничего, достойного моей кисти. Я сделал несколько эскизов, но лишь старинных комнат, атмосферных но лишённых отклика мучения, который и создаёт настоящее место с привидениями.
Мне подумалось, что заказ под угрозой, что, если я не найду ничего более определённого, то придётся сфабриковать какую-то странность, которая может и не удовлетворить моего патрона.
Он знал, чего хочет. Он просто не говорил мне. Просто ждал, когда я сам это обнаружу, чтобы он мог это узнать.
Я до сих пор не разгадал его мотивов. Он не являлся ценителем. В этом я был уверен. Мои впечатления от него, по телефону и через действия его посредников — это был человек алчный, хваткий, возможно, отчаявшийся, но равнодушный, вплоть до грубости. Возможно, это был человек, который что-то утратил и ожидал, что я это отыщу.
Однако, меня смущало, что он не приехал сюда сам, пусть даже и был болен, даже если его пришлось бы нести. Картина, неважно, насколько блистательная, оставалась бы лишь вещью из вторых рук, ощущением переданным, а не прочувствованным напрямую.
Зачем он вообще купил этот дом?
Полный вопросов, в поисках ответов, в поисках, признаюсь, чего-то ужасного, что могло бы вдохновить на соответственно впечатляющую картину «дома с привидениями», я сделал то единственное, что мне оставалось: снова надел «перемётный костюм».
Запах оказался не так уж плох, будто эта вещь подстроилась под меня. Я стоял, скорее озадаченный, чем испуганный, пока она натягивалась на меня, пока некоторые застёжки, казалось, застёгивались сами собой, пока рукава нашли мои руки, а ремни накрепко притянули их к бокам. Мелькнула короткая мысль: «Как же я, так связанный, что-то нарисую?» но эта мысль прошла, как и ощущение скованности. Всё онемело и я уплыл во тьму; и мне пришло в голову, что настоящей целью этого устройства было не ограничение, но, напротив, это был викторианский эквивалент камеры сенсорной депривации[20], где можно было погрузиться в созерцание внутренних таинств…
Затем металлический овал лёг мне на лицо. Каким-то образом у меня освободились руки. Я ощупал маску, будто через перчатки и, хотя она была, как я помнил, безликой и цельной; но я видел сквозь неё.
Я не стал задавать вопросов. Сначала перед моими глазами проплывали лишь шарики света, но потом я чётко увидел тускло освещённую лестницу, которая вела на верхний этаж и в башню. Было что-то неправильное в этом видении. Всё окрашивалось в оттенки серого, полностью лишённое цвета и большинства текстур, как топорная попытка заштриховать весь мир карандашом.
Как-то я поковылял вверх по ступеням. Пыль там оказалась настолько затхлой, что я был благодарен своему несуразному наряду, процеживающему воздух. Я налетел на мумифицировавшуюся летучую мышь, висящую кожистую тварь. Ни разу я не ощутил страха перед сверхъестественным, призраками, духами и чудовищами из тьмы, ибо внутри «перемётного костюма» оставался до странности неуязвим для подобных влияний.
Я достиг круглой комнаты, которая, очевидно, была главным покоем башни. Было видно, что когда-то она была обставлена, как студия художника. На мольберте до сих пор оставался холст. Там что-то изобразили или пытались изобразить, но я различал лишь случайные мазки серого и чёрного; других цветов не было.
Слабое освещение, имевшееся там, исходило из потолочных окон и от портьеры, сквозь которую просачивался тусклый свет.
Я двинулся к портьере. Позади свалился на пол мольберт. Я отрешённо обернулся и со скрипом сообразил, что один из волочащихся ремешков моего костюма, словно трёхзубая кошка, зацепился за ножку мольберта.
Портьеры раздвинулись передо мной, будто сами по себе. А, может быть, от ветра. Портик оказался гораздо больше, чем я представлял. Я недоумевал, как вообще не заметил его снаружи, когда только прибыл. Но, отчего-то, пока я носил костюм, меня ничто не страшило. Я с удовольствием так и оставил неотвеченные вопросы безответными.
Под ноги подвернулась ваза; оттуда вывалилась утонувшая белка.
Я стоял под открытым небом, недосягаемый для безжалостного ветра, озирая свинцовый декабрьский пейзаж.
Нет, даже таким он не был. Это походило на чёрно-серые чернильные волны Пауля Клее[21], мир, очищенный даже от самых основных деталей, едва ли не от всего вообще, плоский, как карта, без текстуры, без жизни. Единственными особенностями оставались безлистые деревья, дрожащие в белом небе, как слепые зрительные нервы.
Но в чём же ужас?
В тот момент, когда я стоял там и глазел, мне пришёл ответ.
Ужас был в чистой пустоте, неизмеримом ничто, лишённом даже звёзд небе, лишённому даже пыли мире, распавшемуся дальше любого возможного распада, недвижном, тихом, вечном.
Ужас был в том, что меня неуклонно влекла к этому месту некая сила, которую я не мог объяснить, извращение моей собственной воли, искажённое действие самого «перемётного костюма» и, в конечном счёте, своеобразная страсть.
Я попытался крикнуть, но рот забила ткань. Я попытался отвернуться, но, казалось, моё тело плавает в сером мареве. Сквозь металлическую маску я смотрел на эту окончательную