гим. Возможно — эта мысль очень меня поддерживала — и воспоминания о твоей иной, предыдущей жизни вернутся точно так же.
В открытом море часто выпадают часы безделья. Оставшись без занятия, человеческий ум закручивается в петли, подобно старому канату. Моряки придумывают всевозможные развлечения — карты и кости, песни и танцы, истории и анекдоты, резьба по дереву и плетение бечевы; изобретают они и узоры, чтобы украсить собственное тело. После плавания по южным морям и главных, и матросов охватила страсть к татуировкам. До перехода Жубер считался лучшим на борту рисовальщиком на бумаге и на коже. Нередко товарищи подходили ко мне и просили нарисовать им на спине морское чудище или написать на плече имя красотки. Случалось, что заготовленного рисунка в голове у просившего не было, ему просто хотелось испытать приятное покалывание иглы, пронзающей кожу. Всякий раз, как мне давали свободу выбора, я наносил изображение глаза, подобное тем, которые принято было вытатуировывать на коже у моих соплеменников. После первых моих успехов эти изображения стали пользоваться определенной славой среди экипажа, считаться памяткой о нашем кругосветном плавании, всего лишь втором за всю историю французского флота. Приходили ко мне даже главные и просили, чтобы я нанес чернильный рисунок им на кожу. Души у моряков вообще суеверные, и они считали, что эта татуировка приносит удачу.
В тихий воскресный день на подходе к Формозе, после особенно свирепого шторма, трепавшего наше судно двое суток, я сидел в трюме и наносил изображение кита на спину Мозоле при свете, пробивавшемся через открытый люк, — и тут вошел ты. Помедлил, наблюдая за моей работой, как будто я проводил хирургическую операцию. Стал задавать вопросы. Смотрел, как я окунаю иглу в чернила и глубоко погружаю Мозоле в кожу. Объяснил, что игла пронзает внешние слои кожи и уходит в глубину, так что рисунок уже не сойдет. Мозоле скрывал боль с упорством старого моряка. Когда рисунок был готов, он ушел, с саднящей кожей и с улыбкой на лице, показывать новое украшение товарищам. Ты спросил, могу ли я сделать тебе татуировку на предплечье. Глаз? Нет, ответил ты, Деву Марию. Признался, что молил ее о спасении во время шторма и дал обещание, что, если судно уцелеет, ты нанесешь себе на тело ее образ.
Когда Мозоле отошел, ты снял рубаху и сел передо мною на стул — под таким углом, что плечо твое оказалось прямо у меня перед глазами. Я окунул иглу в чернила и начал оставлять у тебя на коже синие проколы. Когда человеку делают татуировку, он не сразу привыкает к уколам иглы. Привыкнув, научается их не замечать и даже получать от них удовольствие.
— Скажите, доктор, — произнес я, поняв, что ты притерпелся к боли, — вас уже некоторое время что-то терзает во сне. Я слышал ваши крики — слышала вся команда. Что за кошмары вам снятся?
— Должен признать, — ответил ты, — что мне крайне стыдно за то, что я устраиваю этакий шум.
Сны мне снятся странные, непонятные. Чаще всего я их не помню вовсе, а если помню — отрывочно. Дело, кажется, происходит на том острове, где застрелили юношу.
— Коаху, — уточнил я. — Юношу звали Коаху.
— Коаху, — повторил ты. — Мне не выбросить этого Коаху из головы.
— Возможно, — сказал я, вновь погружая иглу в чернила, а потом втыкая тебе в плечо, стараясь делать это как можно безболезненнее, — возможно, в этом все и дело.
— Дело, скорее всего, в чувстве вины. Но там произошел несчастный случай. Какая вина, если это несчастный случай?
— Возможно, не просто вина. — За разговором я продолжал работать: набрать чернил на иглу, проколоть кожу, оставить темно-синюю точку. — Возможно, восстановив в памяти тот момент, вы вспомните нечто особенное и сумеете понять, что на самом деле произошло. Возможно, терзает вас не вина, а что-то другое — необычайное и отчасти даже сверхъестественное по своей природе.
Ты устремил взгляд вперед, во тьму трюма.
— Я врач. Мне часто доводилось видеть трупы. Люди нередко умирали на моем попечении, случалось, что у меня на руках. Но меня все преследует память об этом юноше.
— Возможно, доктор, преследует вас не просто память. Не рассматривали вы вероятность… — начал я и осекся, дожидаясь, когда придут нужные слова.
— Какую вероятность?
— Вероятность того, что этот юноша… юноша… — Не зная, как продолжить, я вонзил в тебя иглу, но слишком волновался, и она вошла слишком глубоко. Ты дернулся. Я вытащил иглу, однако из прокола показалась кровь.
— Я думал, ты знаешь свое дело! — рявкнул ты.
— Простите, — сказал я, стирая с твоей кожи красную каплю.
— Нужно обработать рану.
— Погодите, прошу вас, я почти закончил. Такого больше не повторится.
— Говори поменьше — будешь лучше делать свое дело. Да и разговоры какие дурацкие! Совершенно беспочвенные домыслы!
В полном молчании я продолжал погружать иглу в чернила и прокалывать твою кожу. Сокровенный миг миновал, но я был так близок к цели, что не мог остановиться.
— Я лишь пытаюсь вам сказать, — продолжил я по возможности невозмутимо, — что причиной ваших ночных мучений может быть то, что вы… не тот, кем себя считаете. Вернее, вы больше, чем думаете. Допустим, что там, на острове, вас посетила некая догадка касательно обычаев туземцев. Любопытство стало причиной обмена, совершенно нежданного, обмена душами — понимаете, к чему я клоню? Возможно, Коаху сейчас у вас внутри. Или он и есть вы.
Рисунок был готов. Я полил его морской водой, чтобы смыть лишнее и остудить покрасневшую кожу. Я не исполнил твоей просьбы и не изобразил Деву Марию. Я вытатуировал тебе глаз — прекраснее всех предыдущих. Я знал, что ты разъяришься, что последствий не миновать, но хотел, чтобы глаз этот был перед тобою всякий раз, как тебе доведется увидеть свое отражение. Пока ты живешь в этом теле, глаз будет с тобой, он будет ловить твой взгляд в зеркале, напоминая о нашем разговоре. Я протянул тебе зеркало, а сам взял другое, чтобы ты увидел отражение.
— Ты что натворил? — произнес ты, мрачнея. — Где Мария, о которой я тебя просил? Зачем мне этот жуткий языческий символ?
— В напоминание о том, кто ты на самом деле. — Если стоять на своем, может, удастся донести до тебя правду. — Тот юноша и есть ты. Ты и есть тот юноша. Я видела ваш переход, видела собственными глазами, и совершила переход тоже, потому что отпустить тебя одного не могла. — Ты молчал, но от меня не укрылось, что душа твоя ожесточается. Ты замер. — Я — Алула. Та, что любит тебя. Я последовала за тобой. Тоже совершила переход. Я здесь, с тобой. — Ты поднялся, взял рубаху, накинул на плечи, стоя ко мне спиной. Миг миновал, но даже понимание этого не могло меня остановить. Нельзя было останавливаться, не сказав всего, что тебе нужно было знать. — При переходе что-то пошло не так. Ты этого не помнишь — или вспоминаешь в одних только снах. Но знай, кто ты на самом деле: ты — Коаху, не забывай этого. Ты совершил переход и должен совершить его снова. Закон гласит: не совершай перехода без обратного перехода. Я — Алула, и я никогда тебя не брошу. — Ты все молчал, застегивал пуговицы на рубашке. — Нам нужно, пока не поздно, вернуться на остров.
Только застегнув рубашку, ты повернулся ко мне и с дрожью в голосе произнес:
— Попомни мои слова, Жубер: ты будешь за это наказан. Ты безумец и глупец, и ты унизил человека, который спас тебе жизнь.
А потом ты ушел во тьму, даже не обернувшись. К концу того же дня ко мне подошел боцман Икар.
— Чего ты наговорил Робле? — спросил он.
— Ничего особенного.
— Как бы то ни было, он пожаловался капитану. Больше не смей с ним разговаривать. Посмеешь — будешь бит плеткой, и на сей раз выхаживать тебя Робле не станет.
Мы дошли до Макао, но там дела обернулись только хуже. Всего за несколько недель до нашего прибытия китайский император даровал России монополию на торговлю мехом. После бесплодного месяца, проведенного за починкой судна, — второсортный мех подгнивал в трюме, а настроение на палубе следовало его примеру — мы направились к французской колонии Иль-де-Франс у восточного побережья Африки. Почти три месяца простояли в Порт-Луи, пережидая самые суровые летние шторма, другие матросы отводили душу в портовых тавернах и борделях, меня же снедала печаль, ибо то, что предстало моим глазам на этом острове — бедность, болезни, рабство, — показалось мне предвестием судьбы моих соплеменников. Встречи с тобой стали большой редкостью. Ты пребывал среди главных, посещал колониальных чиновников и владельцев плантаций, развлекался на балах и приемах у них в поместьях на окрестных холмах.
По окончании сезона штормов мы опять вышли в море, и только когда Иль-де-Франс превратился в синюю чернильную точку на горизонте, я заметил твое отсутствие. Пошел отыскать тебя в лазарете, но обнаружил одного лишь Райнье.
— Робле? — повторил он. — Решил остаться на Иль-де-Франс. Им там врач сильно требовался. Может, я тебе помогу?
Я отвернулся, тщательно скрывая душевную боль. Спустился в трюм, сел там в окружении крыс и луж стоялой воды — лишь здесь я мог побыть в одиночестве и дать волю скорби. Когда некоторое время спустя прозвучал свисток боцмана — сменялась вахта, — мне удалось взять себя в руки, а затем забраться в воронье гнездо. Не знаю, как мне удалось вскарабкаться, не упав — упасть мне очень хотелось. Вот бы сломать шею. Вот бы утонуть. Вот бы оказаться во чреве кита. Но тело противилось призывам сердца. Подняться по веревочному трапу, встать на платформе, окинуть взглядом море и небо.
Смеркалось. Судно шло на юго-юго-запад, в направлении тропического солнца, садившегося в океан. Мне ничего не стоило повторить движение золотого диска, спрыгнуть с жердочки на самой верхушке бизани и уйти под воду, опуститься в собственную свою вечную ночь. Скорее всего, отсутствие мое заметят не скоро. За спиной — все еще заметный, но уже в форме невнятного мазка между бескрайним небом и бескрайним морем — лежал Иль-де-Франс, остров, который мы покинули утром. Я все еще видел, но он уже сделался недосягаем, как если бы находился на другом конце света. Я смотрел на него, пока мазок не превратился в обман зрения. Но я все смотрел, пока не осознал бессмысленность этого занятия: остров исчез, а с ним и ты.