Переходы — страница 32 из 57

ился добросовестнее любого другого моряка, а когда не трудился, пил. «Не совершай перехода без обратного перехода» — слова эти звучали у меня в ушах ночью и днем. Я уже не в том возрасте, чтобы ходить в дальние рейсы, — что же мне делать? Как мне вернуться на остров, прежде чем я умру, и совершить еще один, второй переход? Выхода не было: чтобы искупить первый грех, придется совершить второй. Приходилось смириться с тем, что возвращения не будет. В конце концов, из-за нашего отступничества мир не рухнул. У меня появились сомнения насчет Закона. А вдруг он ошибочен? Вдруг его изобрели люди, а не дали нам боги, дабы направлять поток движения наших душ, поддерживать порядок в нашем внутреннем мире, предотвращать хаос безнаказанных переходов? Мне не раз приходила мысль, что переход без обратного перехода может и не иметь последствий, но и она была столь же мучительной, как и ей предшествовавшая. Если это так, значит, все мои усилия отыскать тебя и вернуться потрачены втуне. Можно было бы с тем же успехом просто броситься в море.

Вера в Закон была частично утрачена, так что меня охватило даже более сильное желание совершить еще один переход. Первый же умоляющий взгляд какой-нибудь несчастной девочки в заштатном борделе, или закованный в кандалы мальчишка в трюме на невольничьем корабле между Балтимором и Новым Орлеаном заставляли мою душу трепетать. Ничто не мешало мне поменяться телами с такой девочкой или с отчаявшимся пленником, поменять старость на юность, вот только это не принесло бы никакой пользы, не приблизило бы меня к цели. Толк мог быть только от перехода в тело капитана корабля. Меня все не оставляла мечта о возвращении домой, но для этого мне нужно было превратиться в человека, повелевающего курсом судна. Но такое проще сказать, чем сделать, ибо часто ли выпадает случай посмотреть этакой персоне в глаза? Любой капитан — человек суровый, не привыкший подолгу удерживать взгляд даже собственной жены, а уж своего матроса — и подавно. Непрерывный взгляд в глаза на протяжении нескольких минут, а именно столько требуется для перехода, это проявление либо сокровенной любви, либо сокровенной ненависти, при этом долг каждого моряка — заслужить любовь своего капитана, капитану же, в собственных интересах, полезно эту любовь поддерживать. Взглядом с капитанами мне доводилось встречаться, но лишь на миг, и затянуть этот миг значило нарваться на неприятности.

С годами находить работу становилось все труднее, и мне случалось на недели и даже месяцы застревать в каком-нибудь порту — Нантакете, Балтиморе, Каракасе, Гаване или Порт-о-Пренсе. В таких случаях я убивал время в разных тавернах, кофейнях, игорных притонах и борделях, ждал со своей крапленой колодой, когда какой-нибудь капитан сядет за мой стол и решит сыграть со мной в вист: так паук плетет свои ночные сети и терпеливо подстерегает в самой середине залетную мушку, чтобы утром высосать из нее все соки. Но этому пауку добыча не попалась ни разу.

Последние дни моей жизни прошли в порту Нового Орлеана в штате Луизиана. Потратив все скопленные деньги, я купил провиантскую шлюпку и на ней мотался, за несколько монет, вверх и вниз по реке, от города на плантацию и с плантации в город, с судна на берег, с берега на судно, совершал короткие речные переходы, перевозил людей или грузы с одного берега на другой. По вечерам пил и играл в карты, по-прежнему плетя полночную сеть, хотя скорее из любви к выпивке, женщинам и картам, чем из каких-то более высоких соображений.

Однажды в понедельник, в июле тысяча восемьсот двадцать пятого года я сидел в задней комнате одного трактира, играя на пенни во вдовий вист с двумя другими лодочниками. Час был послеполуденный, лил летний ливень, улицы обезлюдели, раскаты грома грозили расколоть небо напополам — настоящая гроза в тропиках. Стук тяжелых дождевых капель по жестяной крыше напоминал аплодисменты в опере, говорить под него было невозможно. Тут и там отдельные капли просачивались сквозь дыры в ржавой крыше и со шлепком падали на присыпанный опилками пол.

Посреди дождевого гула входная дверь открылась и вошел человек в темном шерстяном костюме, явно не по здешней погоде, промокший так, будто его только что крестили в реке. Я его не признал, не признали, судя по выражению лиц, и мои товарищи. Некоторое время он стоял на пороге, пока глаза привыкали к темноте, с рукавов и подола сбегали настоящие ручьи. В каждой руке у него было по кожаной торбе, обе явно тяжелые и немало попутешествовавшие, что говорило о том, что он человек скромного достатка: персона побогаче наняла бы носильщика для багажа, да и самого багажа у него было бы побольше.

Незнакомец все стоял на пороге, не смущаясь тем, какое привлек к себе внимание, глядя в пустую тьму так, будто ему только что явился призрак. Вид у него был не грешника, а человека, против которого долго и тяжко грешили. Телом щупл, с тонкими усиками на верхней губе и реденькой козлиной бородкой. Льняные волосы, выбивавшиеся из-под полей широкой шляпы, отрасли до самого воротника. Костюм, мокрый и помятый, все же выглядел недешевым, сшит был добротно и по мерке, в Новом Орлеане так одеваются только надсмотрщики с плантаций выше по реке или состоятельные янки, недавно перебравшиеся в город.

В вист сподручнее всего играть вчетвером, так что я обрадовался незнакомцу: треугольник наш станет квадратом. Я окликнул его по-английски, предлагая к нам присоединиться, но он продолжал все также бессловесно стоять и смотреть в темноту, разглядывая некоего могущественного тайного демона. Я попытался еще раз, по-испански, с тем же результатом, и в третий раз, по-французски. На это он вздрогнул, как будто я вывел его из гипнотического оцепенения. А потом спросил на безупречном французском, какой редко услышишь в тех местах, в какую мы игру играем. Во вдовий вист, ответил я, но если он не против, интереснее будет в бостон.

Не произнеся больше ни слова, он сел и включился в игру. В бостон он играл не слишком умело и не слишком удачливо, да и не было ощущения, что он стремится выиграть. Играл бездумно, машина, а не человек, почти не обращая внимания на карты. Приходилось постоянно его дергать и теребить: мысли его явно витали далеко, пока сам он находился рядом. Когда мы закончили и приятели мои собрались уходить, он попросил вернуть его деньги — за короткое время он проиграл доллар или даже больше; в ответ дружки мои расхохотались, сочтя его просьбу шуткой. Их реакция ввергла его в еще большее сокрушение.

Когда мы остались наедине, я решил удовлетворить свое любопытство касательно этого молодого человека и спросил, не привиделся ли ему призрак, ибо такое можно предположить по выражению его лица. Он заверил меня, что ничего подобного. Долго его уговаривать не пришлось; сперва робко, а потом, при пособничестве бутылки рома, все с большим пылом он начал пересказывать мне свою жизнь, события как прошлые, так и недавние; привожу далее краткое изложение.

Звали незнакомца Жаном-Франсуа Фёйем. Прямо сегодня днем он, по собственным словам, забрел, не раздеваясь, в мутные воды Миссисипи с твердым намерением живым на берег не возвращаться. Но, погрузившись с головою, передумал и, хотя и с большим трудом, сумел выбраться, несмотря на сильное течение и дополнительное бремя намокшего шерстяного костюма, который затем и надел, чтобы обратного пути не было. Тем самым, добавил Жан-Франсуа угрюмо, он показал себя дважды трусом: из трусости не смог довести до конца трусливый поступок. Молодой человек меня заинтриговал, я поинтересовался, откуда он родом.

Фёй был младшим сыном богатого честолюбивого фермера из Бордо. Я сказал ему, что сам родом из Тулона, и то, что рядом соотечественник, его слегка воодушевило. Отец готовил его к поприщу священника, но Фёйя с самого детства притягивали к себе картины, развешанные по стенам их приходской церкви. Неодобрение отца только разжигало его страсть, и в шестнадцать лет, вопреки воле pater familias, он отправился в Париж с твердым намерением стать художником. Благодаря рекомендательному письму от знакомого семьи, аристократа, он поступил в ученики к мастеру Анну-Луи Жироде де Руси-Триозон. Фёй, по собственному признанию, был учеником старательным и добросовестным, но не особенно одаренным; завершив учебу, он несколько лет безуспешно пытался прокормиться в Париже, но заказов почти не получал.

Когда во Францию стали доходить слухи об успехе некоторых французских портретистов в Америке, Фёй решил эмигрировать. После смерти отца он унаследовал небольшую сумму, продал все свое имущество (весьма скудное) и приобрел билет до Нового Орлеана, в твердой решимости сделать себе имя в Новом Свете. Но эмиграция никак не повлияла на его фортуну, если только такое возможно, — дела пошли даже хуже. Его, пожаловался он, отличает крайняя робость, которая мешает заводить дружбу и знакомства, а без таковых в его ремесле не преуспеть. Усугублялась ситуация тем, что большую часть своего какого-никакого наследства он проиграл в карты во время перехода через Атлантику. По прибытии в Америку он узнал, что его соотечественник Жан-Жозеф Водешан прибыл из Франции лишь месяцем раньше и открыл мастерскую во Французском квартале. Более того, Водешан, в отличие от него, обладал изысканными манерами и основательным капиталом: помещал объявления в «Орлеан газетт», похвалялся своей известностью в королевских домах Европы, а жилище свое обставил и отделал в стиле парижских художественных мастерских: диван, бордовые шелковые обои, мебель в стиле ампир, бархатные драпировки, а на стене в золотой раме — портрет полнотелой молодой женщины, его сестры, хотя прозорливый Водешан намекал потенциальным заказчикам, что это аристократка, к которой он испытывает неразделенную страсть.

За несколько недель в Америке Фёй потратил почти все остатки отцовского состояния и теперь стоял на пороге полного краха. Все потеряно, говорил он, в том числе и его честь, ибо, даже если он найдет денег на возвращение во Францию, все равно останется неудачником.

За мою жизнь в теле Жубера мне, разумеется, не раз приходилось встречаться с несчастными, пострадавшими от самых тяжких ударов судьбы. Но ни один из них не нес свое бремя с таким полным отсутствием чувства собственного достоинства. Я намекнул, что, возможно, еще не все потеряно, что в бочке дегтя еще можно попробовать отыскать ложку меда. Нет, упорно твердил Фёй, совершенно напротив, все, все потеряно. Он проклят, вскрикнул он, обхватив голову руками, злосчастен и проклят, и не желает более жить ни единого дня.