Переходы — страница 37 из 57

Мадемуазель Эдмонда умолкла, поскольку вернулась мадемуазель Аделаида с чайником и тремя чашками. Я смутилась — у меня не было ни одинаковых чашек, ни блюдец, на которые можно было бы их поставить. Но, судя по улыбкам на лицах молодых дам, чашки мои их мало интересовали. Они рассматривали меня точно диковинку, выставленную в музее, ничего не говорили, ждали моих слов. Я отпила несколько небольших глотков.

— Выходит, — сказала я наконец, — у Шарля появились читатели?

— Да, — откликнулась из-под вуали мадемуазель Эдмонда, — хотя мы не просто читатели: мы поклонники, последователи, ученики. Нас числом немного, однако преклонение наше безгранично. И мы хотим добиться того, чтобы строки его сияли вечно. Мы считаем месье Бодлера безусловным гением.

— Более великим, чем Гюго?

— Вне всякого сомнения.

— Выходит, Шарль был прав. — Я неловко потянулась за куском сахара.

— Позвольте вам помочь, — вызвалась мадемуазель Эдмонда, взяла у меня чашку, бросила в нее сахар, размешала.

— Чего вы хотите от меня? — осведомилась я.

Молодые дамы быстро переглянулись с улыбкой.

— Всего лишь познакомиться, узнать про вас побольше, — ответила мадемуазель Эдмонда. — О вас ничего не известно, кроме того, что сказано в его стихах.

— И того многовато.

— Ну пожалуйста, — произнесла мадемуазель Аделаида, бросив на меня тоскливый взгляд больших зеленых глаз, — мы столько потратили сил на то, чтобы вас разыскать. Расскажите о себе. Поведайте свою историю. Мы сохраним все в тайне. Может, даже сможем оказать вам помощь, чтобы оставшиеся дни вы прожили в большем удобстве.

Я немного подумала.

— Известна вам картина Курбе под названием «Мастерская художника»?

Мадемуазель Эдмонда ответила, что ее в детстве водили смотреть эту картину в Луврский дворец и что многие из изображенных на картине были друзьями ее родителей.

— Могу вам сказать по поводу этой картины одну вещь, которая вам, видимо, неизвестна: когда-то на ней была и я. Я, Жанна Дюваль, простая рабыня, едва владевшая грамотой, оказалась там в окружении самых блистательных сынов Франции — Шанфлёри, Прудона и прочих. Есть на картине и Шарль — он сидит в правом углу и читает книгу. В первом варианте, который написал Курбе, я стояла рядом с Шарлем. Чем я заслужила столь высокую честь? Я была его музой, его grande tacitume, его Черной Венерой. — Я вздохнула, поскольку в памяти начали всплывать вещи, которые я долго пыталась забыть. — Однако, когда Шарль рассказал мне про эту картину, я впала в такую ярость, что на следующий день он поехал к Курбе и попросил убрать меня с полотна, стереть, закрасить. Курбе выполнил его просьбу, но если вглядеться, след моей фигуры все еще просматривается — я, будто призрак, маячу за правым плечом у Шарля, который все читает свою книгу. — Я в упор посмотрела на двух посетительниц. — Я хочу, чтобы именно так меня и запомнили. Как призрака.

— А вам не хочется получить то, что вы заслужили? — спросила из-под вуали мадемуазель Эдмонда.

— Что именно?

— Бессмертие.

— Будь оно проклято.

Собеседницы мои помолчали, а потом мадемуазель Аделаида попросила тоном бесконечно нежным и молящим:

— Мадам, я вас прошу, расскажите нам свою историю.

Ни слова о своей жизни не поведала я никому, кроме тебя, Коаху, но теперь, когда надо мной уже нависала тень смерти, я поддалась искушению снять бремя с души.

— Хорошо, — согласилась я, — только учтите: на это уйдет целый день. История эта полна чудес, во многие из которых вы не поверите. Сочтете меня сумасшедшей, однако уверяю вас: мнение ваше мне решительно безразлично. Если я произнесу что-то, на что вам захочется возразить, попрошу негодование свое держать при себе. А еще вы дадите мне торжественную клятву, что никогда и ни при каких обстоятельствах никому не повторите моих слов и не перенесете их на бумагу.

Посетительницы согласились на мои условия. После того, как они послали своего кучера за печеньем и кофе, я начала сказание об альбатросе. Сперва повела речь про нас, Алулу и Коаху, про нашу жизнь на острове. Поведала про переходы в тела Жубера и Робле, про то, как мы потом разлучились. Добралась до перехода в тело Фёйя, до жизни на плантации Дезире. И наконец, рассказала про переход в тело молодой рабыни Жанны. Женщины слушали сидя бок о бок и держась за руки.

Завершив эту часть рассказа, я потребовала перерыва. Не привыкла я к таким усилиям, голова кружилась. Время давно перевалило за полдень. Еще час-другой — и начнутся сумерки. Дамы дожидались в почтительном молчании, вежливо жевали печенье и потягивали кофе, опасаясь, что я отзову дарованные им привилегии. Но, единожды начав, я уже не могла остановиться. Истории лились из меня одна за другой, снизывались, подобно жемчужинам, в ожерелье.

Я повела рассказ дальше, начав через несколько минут после перехода из тела Фёйя. Объяснила, что за переходом всегда следует период ознакомления с историей и особенностями нового пристанища. Со своим новым телом душа каждый раз свыкается по-иному. Более того, не вся память тела приходит к тебе разом. В первые несколько часов захлестывают воспоминания, подстегнутые всевозможными внешними явлениями, звуками и запахами. В следующие дни поток воспоминаний ослабевает и к третьему дню превращается в тонкую струйку. Есть воспоминания, погребенные очень глубоко, они могут всплыть спустя недели, месяцы и даже годы после перехода.

Совершив переход в гостиничном номере Нового Орлеана, я обернулась, чтобы в последний раз взглянуть на свое прежнее тело, тело Фёйя. Он сидел напротив, и жутко было смотреть на его рот, покрытый запекшейся кровью после удаления золотых зубов перед переходом. Серо-голубые глаза моргали — из них робко проглядывала новая душа, понятия не имевшая о том, что произошло. Я совершила покражу, терзалась виной, и это заставило меня действовать без промедления. Я собрала наши пожитки, в том числе деньги и золото, на которые собиралась существовать в новой жизни, и шагнула в коридор, где ждала в волнении матушка. Едва я вышла, она прижала меня к себе и разрыдалась. Ее вид, ее прикосновения вызвали целую бурю воспоминаний, столь отчетливых и сильных, что я едва не лишилась чувств. Однако взяла себя в руки и сказала ей, что нужно не плакать, а радоваться: мы свободные люди. Мы обнялись.

По ходу плавания в Марсель я свыклась с новым разумом и телом, радуясь тому, что избавилась и от гнуси, и от морской болезни, к которым привыкла в теле Фёйя. Мне открылось, какой колоссальной властью обладает тело привлекательной молодой женщины. Поскольку мужчин на борту было куда больше, чем женщин, многие из них неустанно преследовали меня своими знаками внимания. Я не раз думала о том, чтобы совершить еще один переход, в тело одного из них, поскольку быть белым мужчиной куда целесообразнее, чем темнокожей женщиной, однако после того, как я вновь оказалась в женском теле, мысль о мужском обличье сделалась мне противна. Было определенное воздаяние в том, чтобы после Фёйя сделаться Жанной. У нее случались приступы меланхолии, в целом же она была человеком сдержанным и невозмутимым. За свою короткую жизнь она немало уже навидалась всевозможных жестокостей и в результате приобрела отстраненность, служившую ей защитной оболочкой. В результате меня в облике Жанны совершенно не трогали расточаемые мне любезности. Мужчины, влюблявшиеся в меня на борту парохода, стали лишь первыми в долгой цепочке тех, кому суждено было безответно любить меня. Сама я знала в жизни единственную любовь — любовь к тебе, Коаху. Большую часть времени я проводила в каюте, ухаживая за матушкой, которая на протяжении всего плавания мучилась тошнотой и сильно тосковала по нашей плантации. Для тех редких случаев, когда я все-таки выходила, я сочла разумным завести себе покровителя, который защищал бы меня от безумств самых пылких поклонников. Для этой цели я выбрала Луи Мейербеера, бизнесмена из Лиона. Человек средних лет, отец семерых детей, был он болтлив, сметлив и неизменно обходителен. Он всегда сидел со мной рядом за обеденным столом и щедро делился полезными советами по поводу того, как мне лучше воспользоваться своей новообретенной свободой. Он считал, что мне следует направиться в Париж — самый, по его словам, изумительный город на свете. Там я смогу развить свои дарования и разумно распорядиться своей красотой, поскольку для привлекательной и талантливой женщины, сказал он, в Париже больше возможностей, чем почти в любом ином месте мира. Слова Луи показались мне убедительными: жившая во мне молодая женщина жаждала светских утех, а поскольку надежду на то, что отыщу тебя, Коаху, или найду способ вернуться на Оаити, я давно утратила, я решила последовать его совету.

Прибыв в Марсель, я обнаружила, что порт все такой же мерзостный, как два десятилетия назад, когда я оказалась здесь в облике Жубера. Через несколько дней после прибытия в Марсель мы, по-прежнему пользуясь покровительством Луи, отправились другим пароходом вверх по реке в Лион. Там мы распрощались с Луи и пересели на дилижанс до Парижа — все путешествие длилось около недели. Я купила билеты на места в салоне, но некоторые наши спутники отказались ехать с нами в такой непосредственной близи, в итоге мы с матушкой вынуждены были пересесть наверх и путешествовать рядом с кучером. Куда бы я ни пошла, я становилась предметом любопытства. Одним своим цветом кожи, в совокупности со свободой, я могла собрать целую толпу, поскольку рабство в королевстве пока не отменили.

И в Париже все пошло так же: я могла ввергнуть в молчание целую комнату, просто в нее войдя. Париж, в который мы попали, был не нынешним городом с широкими бульварами, железнодорожными вокзалами и газовым освещением, а местом темным, сырым, готическим. То был старый Париж, Париж последнего короля Франции, Париж менее надменный, где бедные жили над богатыми, на всех углах толпились босоногие дети, по улицам бегали крысы, а по кривым переулкам речушками текли помои. Ночным освещением служили свечи, а также звезды и луна над головой. Нищета выставляла себя напоказ, роскошь скрывалась за высокими стенами hotels particuliers. Стоило пройти дождю, улицы заливало, и парижане перемещались в аркады, где глазели на магазинные витрины. По воскресеньям после церковных служб люди собирались по всему городу в кучки, пели и танцевали под гитару. Мне в такие минуты делалось тепло на душе, ибо я вспоминала, как на плантации Дезире мои соплеменники воскресным днем собирались послушать игру на банджо, пели, танцевали под собственные песни, — и я ощущала с ними связь, даже на таком огромном расстоянии.