ения лица и темных одежд. Юные дамы уселись напротив и погрузились в беседу — говорили они по-фламандски. Поскольку меня им видно не было, держались они с полной естественностью. Я тайком за ними наблюдал, дабы не лишать их разговор спонтанности. Сделал вид, что смотрю в окно на пролетавшие мимо поля, однако в темноте почти ничего не было видно, лишь отражалось в стекле наше освещенное купе. Я сосредоточился на отражении двух дам, вслушиваясь в странный язык, который мне всегда напоминал бульканье ручейка. Меня привлекала их женская составляющая: голоса, движения, одежды, уютная взаимная близость. Женщины окружали меня ежедневно, и все же я не уставал поражаться их странности. Каково, гадал я, быть женщиной? Каково зачинать в себе другую жизнь? Я всегда льстил себе тем, что, будучи литератором, обладаю достаточным полетом воображения, чтобы дать поэтический ответ на эти вопросы — а только поэтический ответ эти вопросы и предполагают. Но можно ли с помощью одних лишь слов перейти через реку, отделяющую мужчин от женщин? Впервые в жизни я готов был признать, что такая вероятность представляется мне сомнительной, а из этого признания вытекала целая вереница мыслей, и к тому времени, когда поезд подошел к Брюсселю, мысли привели меня к выводу, диаметрально противоположному тому, которого я придерживался на момент отбытия из Шарлеруа. Если переход в принципе возможен, что я потеряю, если исследую второе проявление вели кой человеческой двойственности — женское?
Женственность. Пока я наблюдал за сестрами, меня впервые заворожила сама возможность перехода, мысль о том, что я не буду более заперт в гробнице мужского: я получу свободу, вырвусь из узилища насилия, честолюбия и похоти! Я знал лишь одного человека, жизнь которого была тяжелее моей, — Жанну — и внес более чем весомый вклад в эти тяготы. Я решил, что не вижу иных нравственных оправданий отказу от перехода в женственность, помимо трусости.
[269]
Неподходящая кандидатура
Дожидаясь следующего послания от Эдмонды, я продолжал — в промежутках между припадками невралгии, когда я слабел от лауданума настолько, что даже не мог взять в руку перо, — записывать те строки, которые вы сейчас читаете. Несмотря на мучительные боли, мною овладело некое экстатическое спокойствие, мне доселе не ведомое. Ночные кошмары, терзавшие меня всю жизнь, отступили. На их место пришли сны одновременно ясные и умиротворяющие. Тело и душа почти что разъединились. Первое терзалось болью, умирало, вторая постепенно обращала свой взор к следующему странствию.
Эдмонда посоветовала мне отваживать любых посетителей из опасения, что я раскрою им наши планы. Но все же когда однажды утром в дверь мою неожиданно постучал Огюст, мне не хватило духу его прогнать, ведь мы, возможно, виделись в последний раз. Он вошел, увидев, что я, обессилев от боли и лауданума, лежу в постели, нахмурился.
— Тебе нездоровится?
— Ничего нового, друг мой, — ответил я. — Все та же невралгия, которой я страдаю уже много лет.
— У тебя лауданума довольно?
Я улыбнулся и дремотно кивнул.
Он подошел к письменному столу, на котором были разложены листы бумаги, те самые, которые вы сейчас читаете, начал пробегать их глазами.
— Что это? — спросил он, взглянув на титульный лист. — Повесть? «Воспитание чудовища»?
Я с огромным трудом поднялся с постели, забрал у него страницу, сложил остальные и сунул в ящик.
— Пока не готово.
— Ты опять пишешь?
— Пишу, но читать никому не дозволено. Огюст глянул на меня с любопытством.
— Не раньше, чем я закончу.
Он прищурился.
— В чем дело, Шарль? Ты никогда не проявлял подобной скрытности.
Я снова осел на кровать, Огюст же занял единственный стул в комнате.
— Уверяю тебя, ничего не случилось. Будет готово — покажу, и тебе, уверен, понравится. Ты давно уговаривал меня писать рассказы. Я внял твоему совету. Уверен, на этом мы заработаем целое состояние.
Он невесело улыбнулся. Подобные речи ему доводилось слышать и раньше.
— Очень рад этому, Шарль.
Мне была невыносима мысль, что, расставаясь навеки, мы с ним не попрощаемся.
— Я… собрался в путешествие, Огюст. — Мне не удалось скрыть дрожь в голосе.
— Куда?
Об этом я пока не думал. В какие я края направляюсь?
— В тропики.
— С какой целью?
— Ты же знаешь, что я туда стремился уже много лет.
Я видел, что друг не поверил, но решил мне потрафить как человеку, лишившемуся рассудка.
— Понятно, — произнес он. — И когда ты отправляешься?
— В ближайшие дни.
— Прискорбно. У тебя появились деньги?
Ах да, деньги. Об этом я тоже не подумал.
— Да, от матери. Она мне недавно прислала небольшую сумму. Поеду поездом до Роттердама, а оттуда — в Индию.
— Ты должен у нас поужинать до отъезда, попрощаться с моим семейством.
— Конечно, с превеликим удовольствием.
Огюст поднялся.
— Полагаю, мне пора идти, — произнес он. Потом прочистил горло. — Приходи нынче к ужину.
— Конечно, друг мой, с благодарностью. — Жаль было его отпускать.
Вновь оставшись в одиночестве, я поднялся, вытащил свои записи из ящика и вновь принялся за работу — писал я в постели, обложившись листами бумаги и пустыми пузырьками; в таком виде я и пробудился на следующее утро, от стука в дверь и голоса домохозяйки, звавшей меня по имени.
— Вам письмо, — сообщила она, входя с подносом, на котором принесла кофе, хлеб и конверт.
Она запричитала по поводу беспорядка, однако я ее выпроводил. Письмо было от Эдмонды, его, как и предыдущие, по всей видимости, вскрывали. Я призадумался, не объяснить ли мадам Лепаж в подходящих словах, что я требую уважения к своей частной жизни, но тут вспомнил про долги и решил воздержаться. Когда она вышла, я вскрыл конверт.
Дорогой месье Бодлер.
Простите, что пишу с опозданием. Занималась тем, о чем мы с Вами договорились. До сегодняшнего дня все усилия были втуне, однако теперь могу сообщить, что познакомилась с подходящей кандидатурой. Буду ждать завтра днем на железнодорожной станции в Намюре. Поезд уходит из Брюсселя в четверть одиннадцатого.
В тот вечер я не пошел ужинать к Огюсту. Послал ему записку: мне, мол, нездоровится, зайду завтра. Но и завтра не явился тоже. На следующий день — северное небо было холодным и серым — я вышел из «Гран мируар» без багажа, прихватив лишь узелок, где лежали эта история, перо, баночка чернил, несколько пузырьков с лауданумом и небольшая сумма денег. Нанял извозчика, велел ехать на вокзал.
Церковь Сен-Лу, в которой мне предстояло встретиться со следующим своим телом, — зловещая и элегантная причуда, где интерьер украшен черно-розово-серебряным шитьем. Эдмонда встретила меня на вокзале — стояла на платформе, будто похоронные песочные часы, безучастная к окружавшей ее суете, — и привезла в церковь, ни словом не упредив, с кем нам предстоит встреча, за вычетом того, что молодая женщина полностью осведомлена о том, что ее ждет.
На передней скамье сидела девушка вряд ли старше шестнадцати лет. Услышав наши шаги, она обернулась. Разумеется, это была ты. Удивительно невзрачная, в белом головном платочке и монастырском платье. На лице отражались одновременно и покорность, и вздорность — как будто тебя много и безжалостно били. Кожа бледная, волосы как солома, лицо оживлял лишь легкий румянец на щеках, придававший тебе вид постоянного смущения. Ты поднялась, покусывая от волнения нижнюю губу.
— Шарль, — произнесла Эдмонда, — это Матильда Рёг.
Ты присела в реверансе.
— Матильда, это месье Бодлер, господин, о котором я вам говорила.
— Рада вас, господин хороший, видеть, сгénom! — произнесла ты и вновь присела в реверансе.
Я тут же с содроганием отметил низкие шепелявые нотки выговора бельгийских работяг, подчеркнутого еще и этим дурацким восклицанием: сгénom.
— И я вас тоже, — ответил я, наклонив голову. — Насколько я понимаю, мадам Эдмонда объяснила вам суть предстоящего предприятия. У вас есть какие-то вопросы?
— Нет. — Очень ты комично шепелявила. — Дама мне все как есть растолковала, сгénom! Вы минутку-другую мне поглядите в глаза, а потом дама меня заберет к себе, и я там буду жить в роскоши.
Я встревожился: точно ли, несмотря на все пояснения Эдмонды, ты до конца поняла, что с тобой будет дальше?
— Вы уверены, что этого хотите?
— Да, сгénom! Совершенно против этого не возражаю. У мужчин бывают странные желания.
— Вы умеете читать и писать?
— А то! Монашки меня как следует выучили, сгénom!
— Чтению, письму и молитвам, полагаю. — Я вздохнул. Вытащил из кармана брюк листок бумаги, развернул, протянул тебе. — Можете мне вот это прочесть?
Некоторое время ты смотрела на написанное как на слова иностранного языка, а потом начала читать по складам, румянец на щеках сделался гуще прежнего — ты все время спотыкалась на длинных незнакомых словах:
Когда в морском пути тоска грызет матросов,
Они, досужий час желая скоротать,
Беспечных ловят птиц, огромных альбатросов,
Которые суда так любят провожать.
Бедняжка, ты запнулась уже на названии, а дальше пошло только хуже.
— Прошу, прекратите! — взмолился я; ты в твоих трудах не добралась и до середины. — Вы удушаете мои слова! — Я выхватил у тебя листок и потер лоб, чтобы утихомирить боль, пробившуюся сквозь покровы лауданума. — Спасибо, дитя мое, довольно.
— Сгénom, ни словечка не поняла. А чего это такое-то?
— Стихотворение, — прорычал я. — Вам хоть ведомо о существовании таких вещей?
— Да понятное дело. Сестра Бернадетта их вечно наизусть заучивала, про Иисуса. Вот только зачем про птицу-то стихи писать? И кто он такой, этот альбатрос?
— Такая крупная чайка, — пояснила Эдмонда. — Спасибо, Матильда, вы прекрасно справились. Не могли бы вы выйти наружу и подождать там? Мы очень скоро позовем вас обратно.