Перекрестье земных путей — страница 20 из 58

перекличка: «Кух-кух! Крэ-крэ!» Колокольцами звенели желтобрюхие синицы, пощелкивали клесты, резко чирикали серогрудые самочки снегирей, мягко и чисто переливались голоса подвижных щур. «Суох-куох! Куох-суох!» – кричали во́роны.

Все вместе с шумом крыльев сливалось в одну протяжную песнь – хриплую и звонкую, пронзительную и шелестящую, со стонами и воркованьем. Птицы плакали-пели, прощаясь с родной землей, может быть, навсегда. Ни одна рука не вскинула лука, хотя совсем низко летела боровая дичь числа небывалого…

Вскоре схлынула первая волна пернатых, потом вторая, пожиже; пролетели, наконец, пять-шесть отставших стай. Горестная песнь улетающих птиц унеслась за южные горы. Люди же всё стояли – безгласно, беззвучно – и не могли вернуться на землю.

…А лучше бы им не возвращаться! По земле уже не плыли сплошные, ячеистые, как невод, тени несметных птичьих полчищ. И зверей не было. Живые ушли, а убитые остались лежать у выселка поодиночке и грудами.

Оскальзываясь в багряном месиве, Сандал выбрался к ручью и молча зашагал в гору. Полы длинной дохи красно-белыми крыльями развевались за его спиной. Вслед за главным жрецом потянулись остальные.

Старейшина Силис исподлобья глянул на кузнецов и заговорил вначале тихо, затем громче и громче:

– Любой охотник знает: если загнать зверя в тупик, он в конце концов повернется к тебе. Тогда неизвестно, кому из двоих придется хуже. Так и лес, к которому идут с чистыми руками… И чистым сердцем! Кто же глядит в глаза отца-кормильца, тая черную мысль под корень извести таежных родичей? Либо вовсе ни о чем не думая – убивая играючи ради убийства, будто искалечен душою?!

Люди понурили головы ниже некуда. Никто еще не видел старейшину в подобном гневе. С яростной горечью Силис потряс воздетыми кверху руками:

– Доверчивый лес повернулся к вам лицом, а вы! Вы!!! Неужто настолько корысть ослепила, что не видели: бежали самки с детенышами! Жестокосердные, вы убивали беспомощных детей и женщин!

Договорив последнее, старейшина крупным шагом тронулся к другому аймаку.

Первым осмелился нарушить тяжкую тишину Балтысыт. Поднеся к носу мокрый багровый рукав, понюхал и удивленно произнес:

– Э-э-э, кровь не медью пахнет. Да-а, чем-то, м-м-м, нехорошим… Э-э, ну и ну.

Другие тоже принюхались, морща растерянные лица:

– Звери перед своим походом как будто болотной жижи наглотались!

– Дух отравный, трясинный…

– Больной запах…

Молотобоец Бытык, отмывая снегом брызги крови со щек, гаркнул с вызовом:

– Нам-то что до этого запаха? Окурим – уйдет скверна!

Кузнецы оживились:

– А и впрямь! Подумаешь – запах, мясо есть мясо!

– Небось сварим – не почувствуем…

Позже выяснилось, что схожие бойни произошли во всех аймаках. Холмы меховых и мясных трофеев возвышались у каждой юрты.

Не понадобится резать скот на зиму. Хватит доверху набить мясом амбары-лабазы. На все зимние вечера достанет хозяйкам мять шкуры, шить-ладить новую справу, да следить, чтобы за пять весен моль не попортила добрую рухлядь. Славный праздник мены грядет на торгах в Эрги-Эн!

Но радости не было. Были раскаянье, недоумение и страх.

Домм восьмого вечераПрими мой огненный цветок

– Кыш, кыш!

Олджуна суматошно носилась по юрте, взмахивая руками. Ворона, черная падальщица, залетела в юрту и невозмутимо кружилась под потолком. Тимир, не глядя, схватил со стола попавший под руку горшок, запустил им в наглую птицу. Раздался стук-звон – посудина попала в стену. Ворона глумливо заорала: «Каг-р, кар-ра, кар-р!» – и не спеша вылетела.

Кузнец смятенно глянул на разбитый горшок. Ворона, несомненно, была та же самая, что лакомилась волчьими объедками в рябиновом паволоке. На зиму осталась в Элен беду ворожить… А неведомая беда, черная, как вороньи перья, и вправду будто в кольцо забирала долину.

С мунгхи началось, с карасиного схода в озере Аймачном. После – нашествие зверей, избиение их в диком угаре, прощальная песнь птиц… Сандал вопил на сходе: «Грехи наши тяжкие ослабили таежные врата! Отворили брешь – не закроешь теперь эту язву в плоти Великого леса!» Хозяйки молчали грозно.

Но все это – общее бремя, а ворона-вещунья не в чей-то чужой дом залетела. Атын, как назло, по темному утру уехал с друзьями в лес по дрова. Не случилось бы с парнем чего. Черная предвестница Ёлю так просто не заявляется. Еще и горшок раскололся, что опять-таки чревато несчастьем.

Впрочем, что с сыном может слу… Не додумав мысли, Тимир окаменел от ужаса: «Урана умрет!» На миг возможная смерть жены показалась страшнее всего. Еле унял разошедшееся дыхание, повернулся к Уране. Она поймала взгляд, дрогнула бескровными губами. Тоже, верно, о сыне подумала. Лицо серое, под глазами синь, краше хоронят…

А младшая женка, клеветница, поклепщица, оговорившая дорогих Тимиру людей? Стоит истукан истуканом, замерла посреди юрты с осколками горшка в руках. Что ее так захватило, чьей смерти ждет?

В голову кузнецу бросилась кровь, аж ослеп на мгновенье, и затрясло: у-у, баджа проклятая! Камень холодный, необъездный валун на дороге, лишний на жизни нарост! Рванув душный ворот рубахи, обратил к Олджуне багровое лицо:

– Дверь закрой!

И знал, что потом пожалеет, но не смог превозмочь натиска злобы, теснящей грудь. Прохрипел, хрустя зубами от ненависти:

– Это ты, сытыганская гадина, навлекла на мой дом свое родовое проклятье!

– С тобой залетела ворона, ты последний входил, – возразила Олджуна. Сообразив, что сказала напрасное, заслонила рукой перекошенное в страхе лицо.

От привычного, безысходного жеста ее горло кузнеца перехватило отвращение. Вовсе разъярился. Не помня себя, хватил постылую по голове кулаком и вышел, с силой швырнув дверь.

Притянутая страхом злоба сбежала, как из амбара пакостник-колонок. Оглядывалась, шипела и сверкала красными глазками, но удирала во все пятки… Жалко стало баджу. Пала без крика, чуркой глазастой, только руки взметнулись.

Кузнеца отчего-то взяла смутная досада на Урану, а уж на себя, лютого, и подавно. Как пошло чесать виною по сердцу – впору самому треснуться об стенку лбом!

Тимир сердито передернул плечами. Э-э, прав был отец: стоит поддаться женщинам, и они тебя подчинят, сам не заметишь, как окажешься под торбазком! Что баджу жалеть? Небось не впервой. Отлежится, встанет и всех переживет, этакая здоровая, молодая коровища!

* * *

Не скоро стукнутая пошевелилась. Тело на холодном полу занемело, иззябло. Голова гудела, как упавший медный котел, и уши заложило. Олджуна потерла трепещущие на висках жилки. Стало чуть легче. Увидела Урану. Та ползла к ней, держась за стенки, с чашкой в руке. И сразу вспомнилось: ворона, Тимир. Страх, обида и боль…

Что, будто раньше не было? Было и есть. От оскорблений муж нередко переходил к побоям, либо наоборот – вначале ударит, а после уже объяснит, чем заслужила. Но бросать в упрек проклятье рода – такой подлости дотоле не случалось… За что? В чем ее виноватил, гадиною назвал?!

Не властен человек над слезами. Слезы словно бы слабость кажут, а воле умеют противиться, захотят – и льются, не зная ни спросу, ни удержу. Покатились по замерзшим щекам, горячие, последнее тепло выжимая из насмерть продрогшего сердца. Дом выстудился, пока ворону гоняли в открытую дверь, а камелек некому подтопить. Поди уже прогорел…

Урана, наконец, добралась, опустилась рядом, тяжко дыша. Исхитрилась поднять голову баджи к себе на колени. Пригладила ее растрепанные волосы, поднесла чашку к залитым слезами губам:

– Настой бодрящий. Илинэ заваривала, добрые травки… Попей, дочка, и отойдет боль.

Нечаянно вырвалось – дочка. И впрямь ведь в дочери годилась младшая жена Тимира старшей.

От негаданной ласки, от нежданного слова, с детства не слыханного, горячие слезы пролились обратно в несчастное сердце Олджуны. Жаром его окатили и, круг совершив, брызнули снова. Обхватила Урану руками, и так, на полу – подняться ни та, ни другая пока не могла, – заревели обе в голос, точно отроковицы, сокрушенные отцовской немилостью.

– Бедная ты моя! – плакала Урана со всколыхнутой из самой глуби жалостью.

– Прости-и! – запоздало выла Олджуна, уткнувшись в Уранину впалую грудь. – Прости! Зачем я, дурная, вклинилась между тобой и Тимиром? Зачем счастье ваше украла и свою жизнь испортила?!

Кто бы сказал бадже пять весен назад, кто б ее надоумил: не бывает подневольного счастья, и принужденной любви не бывает! Только и нашлось горького блага за мужние годы, что выспела недозрелой душой, в муке и думах добрела до кой-каких истин и многое осмыслила в себе и людях.

Ох, люди!.. Большинство полны мелких бесов, которые мешают им самим и их же самих поделом наказывают. О бесах-то внутренних Олджуна и раньше знала, а что есть в иных людях огонек негаснущий, от которого другим хорошо, о том не ведала. Вот и в Уране горит такой огонек, ко всем будто на ладони протянутый, и всех он прощает и понимает. А ведь у самой душа не понять на чем держится…

Вспомнив мерзкую ворону, Олджуна похолодела. Пощади, смертница, не забирай Урану, лучше Тимира! И тут же осеклась в себе, тяжко ахнула в мыслях: нет, не его, меня, меня возьми, я здесь лишняя!

Олджуна едва выносила мужа, но, зная грех за собой, с некоторых пор жалела Урану, чахнущую без его тепла. Как бы ни злословил порой глупый язык, больно было видеть бадже, что кузнец смотрит сквозь старшую жену, точно она невидимка. Каждый раз, когда Тимир оказывался рядом с Ураной, не меньше ее трепетала, обмирая в ожидании: сейчас обнимет, понюхает с ласкою родное темя… В спину ему глядела с натугой, взором подталкивала: ну же, ну же! Человек ты или глыба гордыни нетающей, не способной прощать?!

Но их общий супруг отводил мрачные глаза и проходил мимо, а Урана сникала увядшим осенним цветком. И скорбно изумлялась Олджуна: как можно любить такого недоброго человека?

Жалела она и Атына, лишенного внимания отца. Ей ли не знать горечи безотцовства! Давно узрев их бесспорную схожесть, с саднящим упреком познала вину и диву далась Тимировой слепоте. Кузнец был жестокосерден с сыном почти так же, как с обеими женщинами. Правда, к женам имелись свои счеты, а бессердечие к мальчику, заметила Олджуна, было больше бессердечием равнодушия. Лишь изредка Тимир раздражался, ровно бы удивляясь: что, мол, Атын делает в его юрте, почему он здесь? Однако молчал, как молчат хозяева, мирясь с присутствием нежеланного гостя.