До той поры я не мог в себя вместить ничего, связанного с Новым Иерусалимом и Святой Землей. Понимал, что не сумею это ни принять, ни переварить, оттого при первой возможности всё спускал на тормозах. Объяснял себе, что собор был простым макетом, имитацией, чем-то вроде Выставки достижений народного хозяйства или Диснейленда, в лучшем варианте – рождественскими яслями в каком-нибудь католическом храме. Иногда, совсем уж кощунствуя (всё равно не знаешь, что делать), – что это декорация к заморской оперной постановке с флорентийской виллой на заднике.
Так я успокаивал себя и успокаивал, пока однажды не понял, что зря стараюсь, что всё это уже в меня вошло. И дальше, хочу я этого или не хочу, дело будет идти так, будто ближний человек патриарха Всея Руси не поругался, не подрался самым подлым, самым непотребным образом с ближним человеком царя Всея Руси, и значит, надежда еще не потеряна.
Александр Горелик
Эссе публикуется впервые
У каждого из нас свой город, а в этом городе свои дома, свои районы и улицы, которые будешь помнить и на смертном одре. Как я имел случай сказать, моя собственная жизнь по большей части прошла по обе стороны Ленинградского проспекта: от метро «Белорусская» до другого метро – «Аэропорт». По правую руку – улица Правды и улица Марины Расковой, Петровский парк и Тимирязевский лес, по левую – стадион ЦСКА и Ходынское поле. Вторая школа, которая тоже поминалась, находилась на Ленинском проспекте, прямо за универмагом «Москва». Ехать до нее было долго и неудобно – час, а то и полтора. И все три года, что я там проучился, я по-черному недосыпал.
А вот друзья, кроме, конечно, дворовой компании (улица Черняховского, дом 4) чуть не поголовно жили в центре Москвы, как сейчас говорят, в пределах Садового кольца. Точнее, так как мы все и всегда тянем за собой один другого, радуясь водим друг друга из дома в дом, ведь все это твоя территория, твои владения, родные тебе люди, в этой радости, а в чем еще? и есть соль жизни – они по большей части кучно заселили приарбатские коммуналки.
Мне и тогда было ясно, а сейчас даже неудивляет, что в тех, кто там жил, было совершенно другое понимание, правильнее сказать, переживание города. Потому что вокруг все было говорящим, не только имена улиц и переулков – Каретный ряд, переулки Денежный, Хлебный, Мытный или, например, Знаменский с Петропавловским. Их жители давно не чинили карет и не пекли хлеб, а храмы, по которым нарекли переулки, сплошь и рядом были разрушены, снесены «под ноль», но память обо всем этом уцелела, её будто прибили сюда гвоздями и так и оставили – когда уходили, даже не попытались отодрать. И дома, что стояли на этих улицах, тоже не были безымянными – дом Нерензее и Дом правительства, Дом полярников, Дом композиторов и дом с перевернутой рюмкой на крыше вместо конька (победная реляция и наглядный урок всем прихожанам Храма Христа Спасителя, который стоит напротив: завязал, бросил пить и вот выстроил себе доходный дом).
Для этих районов города будто изменили правила московской прописки. Из домовых книг не вымарывали ни бежавших из страны в Гражданскую войну, ни увезенных «воронком» на Лубянку, а потом расстрелянных на каком-то безвестном полигоне, ни просто вынесенных ногами вперед. Их помнили будто свою родню, и в этом было что-то хорошее и правильное, оттого и ты гулял всеми этими Кривоколенными и Кривоарбатскими переулками, этими скверами и Собачьими площадками, бульварами и берегами прудов, часами ходя по ним туда-сюда, отмокал от бездарной, безалаберной жизни.
Среди этих законных, я бы сказал, природных членов арбатского сообщества лично для меня самым главным был Саша Горелик. И он сам, и его замечательно хлебосольный дом в Мерзляковском переулке.
С Сашей Гореликом я познакомился на исходе семьдесят восьмого года. Произошло это, в общем, случайно в том смысле, что мы могли сойтись лет на десять раньше – общих друзей было немало, – а могли и лет на десять позже. Свел нас бридж и Юра Плотинский. С Юрой еще за много лет до того мы играли в эту игру в другом доме, тоже незаурядном. Потом та компания распалась, и дальше бриджевая история, если и теплилась, то еле-еле. А тут вдруг Горелик и Шура Ястребов оказались настолько страстными его адептами, что несколько лет игра шла день за днем, с вечера до середины ночи. Выходные у нас, если и случались, то редкие и нерегулярные. Мы не просто играли: записывались результаты каждого роббера, высчитывались и чертились самые разные диаграммы и кривые – кто и как шел по турнирной сетке. А в конце года победителю со всей возможной торжественностью вручался роскошный приз.
Сашка вообще любил и понимал игру – четверть века страстный бриджист (звонившим по телефону он с картами в руках гордо объявлял, что бриджует и говорить не может), а прежде и уже в самом конце жизни не менее страстный шахматист. В шахматах он был кандидатом в мастера еще старого советского розлива, по отзывам, которые я слышал, лучше играл в блиц, был здесь почти профессионалом, так что в эту игру ни ему с нами, ни нам с ним играть было неинтересно. В шахматы он играл на бульварах, в последний год жизни – рядом, на Никитском, а до этого много лет напротив горьковского МХАТа на Тверской, а еще раньше там, где помещался шахматный клуб – на Гоголевском. С развевающейся на ветру, но и в штиль всклокоченной бородой, он был очень импозантен, виден за добрую сотню метров.
На бульвар он всегда приходил со своими шахматами и со своими часами, в последние годы приезжал на машине, хотя от его дома на Мерзляковском до скамейки на Тверском бульваре было три-четыре сотни метров, не больше, и называл эти свои ежедневные выходы под сень дерев – «дачей». В другой природе он не очень нуждался. Его истинной средой обитания был город, но главное, конечно, люди. Без людей он плохо представлял себе мир и ради людей временами был даже готов покинуть Бульварное кольцо – ехал то в Михалево на Пестовское водохранилище, то в Пицунду.
Вечер, который начался с легкой бриджевой рекогносцировки, свел нас сразу и надолго, теперь уже ясно, что навсегда, и так тесно, как я, признаться, не рассчитывал. Мы не просто проводили бок о бок почти каждый вечер, мир, который был выстроен вокруг Сашки, никуда не уходил и потом всякий раз я возвращался от него с несколькими книгами (он в немалых количествах размножал самиздат). Сейчас я склонен считать, что так легла карта, что мы все вместе оказались необходимы друг другу. Дело в том, что тогда сразу трое из нас обзавелись детьми от разных по счету жен и по необходимости были вынуждены сменить аллюр.
Ко времени, что мы сошлись, я уже несколько лет интересовался русскими сектантами, которые держали земную жизнь за море зла и греха. Как и во времена оны, эти изгои спасались на кораблях-ковчегах, ими правили умудренные в вере кормчие, если же речь шла о странниках, бегавших от все того же вездесущего зла – они, вконец ослабев, причаливали к «пристаням» – державшие их были известны между своими как «пристанщики». Я тогда работал в редком по бессмысленности исследовательском институте – три четверти положенной на научную душу печатной продукции у нас выполнялось доносами. Уважая себя, с последними не мелочились, писали сразу в близлежащий ЦК партии на Старую площадь или в КГБ – он и вовсе был прямо за забором.
И вот, печалясь из-за всего этого и не только, я бреду своей обычной дорогой к Горелику – с Мархлевского на Кирова (теперь Мясницкая), потом под Лубянской площадью к Никольской, дальше к ГУМу, где в зависимости от того, сколько у меня в кармане денег, покупаю либо вино, либо водку. Из вин мы почитали хорошие грузинские и херес. Затем через Моховую на Никитскую, оттуда на Суворовский, теперь снова Никитский, бульвар и через арку прямо к Сашиному дому на Мерзляковский. И вот я этак иду и тоскую, и даже как бы не знаю, что делать, как все это расхлебать, и вдруг, уже свернув на Никитскую, понимаю, что, хотя с Господом пока еще ничего твердо не скажешь, такой корабль или такая пристань есть и у меня. В общем, жить можно.
Сашин дом – эта самая пристань или этот самый корабль – был во всех смыслах особой статьей. Горелика, когда он еще жил в одной комнате с женой Линой и недавно рожденными девочками-близняшками Сабиной и Кристиной, я не знал, и соответственно, как он со всеми своими чадами и домочадцами, книгами и картинами, а главное, друзьями, умещался в подобном объеме, сказать не могу, но и отдельная квартира вобрала в себя, стала домом для стольких самых разных людей и вещей, столько всего в ней утрамбовалось, нашло свое место, прижилось, что и у меня, и у других это не вызывало ничего, кроме восторга.
Спустя лет двадцать, не меньше, то есть уже в самом конце 90-х годов, когда немалого числа Сашиных друзей уже не было на этом свете, а добрая половина оставшихся, как и у всех нас, разъехалась по дальним заграницам, я, немного припозднившись, пришел на его день рождения. Хотя за дверью был слышен обычный гомон и суета, мне долго не открывали, а когда все же впустили, я понял, каких трудов это стоило.
Квартира была забита народом не хуже, чем метро в самый отчаянный час пик. Все, кто не добрался до комнат, просто стояли в коридоре, прижатые друг к другу как сельди в бочке. Там нельзя было и пошевелиться, но над головой с ювелирной точностью наливали рюмку за рюмкой, в тарелках передавали нехитрую закуску, и все это обрамлялось веселым трепом и гитарными аккордами, которые слышались из каждой комнаты. Люди были ласковы и нежны друг с другом, пили, пели, даже умудрялись в этой давке флиртовать, и в общем, снова выходило так, что жить на свете можно. Вдобавок здесь был и ответ, как нашему праотцу Ною удалось на своем Ковчеге разместить столько живности, да каждой твари – по паре.
В той квартире его комната помещалась прямо над аркой дома (Сашка временами жаловался на холод) и имела общую стену с Гнесинским училищем, однако, если не считать нас и наших голосов, она была тихой. И размером невелика, метров четырнадцать или шестнадцать, вряд ли больше, а наше число, бывало, доходило и до дюжины. Больших и малых музыкальных ящиков, механических пианино и напольных часов пока не было и вдоль стен до потолка стояли, еще как-то крепились книжные полки. Некоторые вполне обычные, чешские, другие сделаны из спинок кроватей или створок шкафов. Причем некоторые стояли так, что, взяв несколько книг с одной полки, ты за ней обнаруживал другую, потайную, доступную только избранным. Взятые там книги, как в избе-читальне, обязательно записывались в большую коленкоровую тетрадь. В восемьдесят пятом году, найди её чекисты, дело для Сашки могло кончиться весьма печально.