Перекрестное опыление — страница 15 из 35

И вот в окружении этих полок – частокол книжных корешков безотказно ритмизировал наш веселый карточный бедлам, а сами они были полной октавой, мы образовывали еще один круг – по периметру стола. В свою очередь, уже над нами висел старый матерчатый абажур с добавочной каймой из ненужных в бридже красивых глянцевых джокеров. Всякий раз, починая новую колоду, мы торжественно крепили их к свисающей бахроме. Все это – и люди, и вещи, – по-видимому, так хорошо смотрелось вместе, что фотографии, сделанные в гореликовской комнате, и общая её панорама на ура были взяты в шведский альбом «Лучшие интерьеры мира», что каждый из нас принял как должное.

В 1985 году с нами произошли важные события, которые всем, но, конечно, в первую очередь, Сашке стоили много нервов. У Сашки был обыск. В связи с этим я до сих пор вспоминаю одну историю. Примерно через неделю Горелик позвонил мне в два часа ночи и попросил, если могу, прямо сейчас, не откладывая, приехать на машине. Город был пуст, и уже через полчаса я был на Мерзляковском. Саша был невесел и сосредоточен. Чекисты очевидно недоработали, потому что в коридоре стояли еще три стопки картонных коробок с книгами. Их мы и стали таскать вниз. Набив багажник и задние сидения «Жигулей», тут же поехали.

До этого не обменялись и дюжиной слов, все и так было понятно. А тут я ему говорю: «Старик, а ты уверен, что люди, к которым мы везем это добро, нас ждут?» – Горелик: «Да, это мои друзья». – Я: «А ты им хоть позвонил? Ведь ночь. Неровен час, их кондрашка хватит. Или просто дверь не откроют». – Горелик: «Откроют».

И вот, я до сих пор помню идиллическую мизансцену. Голубые полупрозрачные шторы и спальня с большой семейной кроватью по центру, которую, в свою очередь, фланкируют по левую руку хозяин в аккуратной шелковой пижаме, по правую – его супруга в длинной ночной рубашке, розовой и с рюшками. И мы – грязные, мокрые от пота, сначала пихаем коробки под эту их кровать, а когда там уже нет места, на антресоли.

Все это мне приятно вспоминать. Но главное, приятно, что Горелик оказался прав, тем более что сейчас я знаю: его друг, к которому мы так лихо вломились, был человеком чиновным, возможно, даже секретным – представлял наш флот в большом южном портовом городе и, значит, немало рисковал.

В больнице Сашка для всех явно угасал, но сам поначалу верил, что оправится, строил наполеоновские планы. Первым делом собирался поменять в палате электрические розетки, они были поставлены криво, неудобно, что его, как любая худо исполненная работа, удручало и возмущало. Хотя говорил с трудом, дышал тяжело, с присвистом, в нем, в каждой реплике, которую он бросал, была его обычная ирония и сарказм.

Сашу навещало много народу, но, похоже, впервые его это не радовало. Вообще он был из тех, кто от людей не устает. Если большинство из нас чуть не с юности было в этом плане расчетливо, знало, что принять гостей стоит усилий, что надо сделать это и это, так приготовить, так накрыть стол, и на все уйдет немало времени, то Саша был другого поля ягода. Людей он откровенно любил, почитал их разнообразие, их непохожесть друг на друга. Среди прочего и по этой причине, когда при нем и на его территории случались конфликты, в них не вмешивался. Для него было нормально, что люди по-разному смотрят на мир и расходятся очень далеко. Так что он пускал ссору на самотек, считал, что рано или поздно все само собой утрясется, и только, если видел в разговоре злобу, искренне страдал. Мне сейчас кажется, что он вообще относился к жизни до крайности позитивно и оттого злобы не понимал.

Если склок Саша сторонился, то ни о чем другом этого никак не скажешь. В больнице я навещал Горелика с кем-то на пару. Естественно, что и до и после разговор шел о нем. Все соглашались, когда я называл Сашин дом кораблем, но тут же добавляли, что этот корабль был замечательно хорошо организован и устроен. Выше я говорил об общих сборах, какими были его дни рождения, поминальные дни друзей, похороны самого Саши – проводить Горелика пришло огромное количество знавших его и любивших – однако обычным порядком это был весьма разумно спроектированный большой многопалубный лайнер.

Горелик очень внимательно подбирал тех, кому будет хорошо, интересно друг с другом. То есть и на этом уровне пытался привести мироздание в гармонию. Составив из человеческого многообразия правильную композицию, по возможности уберечь нас от анархии и хаоса. Поэтому многие из его друзей знали Сашу в разное время и в совсем разном окружении. По той же причине визит всякого из своих гостей он тщательно готовил.

В последние годы, уже придя в достаток, он на ближайшем Палашевском рынке и в мясном, и в рыбном ряду, и среди зеленщиков завел себе постоянных поставщиков (то же касается и продавцов в винных магазинах), знакомством с которыми гордился не меньше, чем своей известностью в антикварном мире. Ценил, что его знают и как знатоку оставляют лучшие куски. И вот в день, когда мы собирались на бридж, покончив с утренним чаем (надо сказать, отнюдь не ранним), он ехал и закупал то, что каждого из нас могло порадовать. То есть и так обустраивал, приводил все, что было вокруг, в порядок. В больнице, понимая, что сейчас ни для кого и ничего сделать не может, похоже, первый раз в жизни затосковал об одиночестве. Не хотел, огорчался, что его видят в немощи, оттого как мог урезал, сокращал наши посещения.

Надо сказать, что, не знаю про других, а я ту его первую собственную комнату над аркой любил больше. Хотя Горелик откровенно кайфовал от новой квартиры в соседнем подъезде, я далеко не сразу стал понимать, что она для него значила. Конечно, его главные антикварные приобретения связаны именно с ней, и это было видно с первого взгляда. Он будто наконец обрел землю и волю и теперь с энтузиазмом одно и другое осваивал. В старой комнате с трудом помещались лишь книги, об огромных кабинетных часах и еще больших оркестрионах, тем более о механических пианино тогда и речи не шло, все гореликовские планы были связаны с книгами. В начале 80-х годов с помощью прибалтийских друзей он там, на окраине империи, в течение нескольких лет тщетно искал какую-нибудь кириллическую наборную кассу со строчными и прописными буквами разных размеров, шрифтов, всякого рода виньетками.

Но чекисты, помня о том, что газета – коллективный организатор и пропагандист, так боялись подпольных типографий, что и здесь вымели все подчистую. Конечно, в гореликовском случае речь шла не о типографии, но предприятие тоже предполагалось солидное – настоящая переплетная мастерская. Для нее в комнате жены Лины стоял «зайчик» – огромная тяжеловесная бандура, типографский нож, которым можно было ровно обрезать страницы самой толстой книги. Был уже и недюжинной силы пресс, чтобы выдавливать, в том числе и на коже, имя и фамилию автора, название и прочее, благодаря чему книгу приятно взять в руки, приятно её держать. Это обычный Сашкин комплимент для хорошо оформленного, хорошо напечатанного и хорошо переплетенного экземпляра. В новой квартире букинистика не отошла на второй план, но сейчас думаю, что в душе Горелик был именно механиком.

Сашка несомненно был рожден человеком, призванным преобразовать пространство, привести его в должный, разумный и приятный для глаза вид. Никогда с ним сей предмет не обсуждал, но уверен, он бы предпочел (настолько любил работу человеческих рук) регулярный французский парк любому английскому, а тем более первозданным дебрям.

Пустот ни на стенах, ни вообще в объеме комнаты он не терпел, вернее, они были для него вызовом: как паззлы, правильно подобрав – чем, пустоты было необходимо быстро заполнить. Все нужное для этого – книги, картины, вышеупомянутые музыкальные ящики и фоноскопы, карты и геодезические приборы – появлялись в его квартире как бы сами собой. Он был пастух с дудочкой, а вещи стадами, своим ходом и со всех сторон бежали под его защиту, зная, что в любом другом месте этого не слишком доброго города сгинут, пропадут без остатка, здесь же сохранятся, уцелеют.

Незаполненное пространство было для него целиной, той залежью, пустошью, которую, не теряя времени, следовало поднять и обработать. То есть, оно должно было как можно скорее и для всех зримо стать манифестом человеческого труда. Думаю, по своей генетике он был из породы средневековых цеховых ремесленников, любил и почитал хорошо, умно сработанные вещи, понимал, как их делают и как они работают сами, чем и как красивы.

И вещи отвечали ему взаимностью. Они легко договаривались, потому что он не просто собирал их, коллекционировал, а сначала чинил, возвращал к жизни. Большинство музыкальных шкатулок, других приборов и механизмов, когда они оказывались в его доме, были уже напрочь поломаны, часто он и вовсе находил их на свалке, то есть, они попадали к нему в руки уже обреченными, и он несчетными часами тонкой, мелкой работы (колки, винтики и зубцы гребенок, с которыми он имел дело, часто можно было разглядеть только под лупой) каждую из них приводил в порядок. А потом всякой вещи находил свое место. Свою полочку или свою нишу, где бы ей было удобно и где бы она со всех сторон смотрелась самым выигрышным образом. Думаю, именно молитвами этих вещей его жилье впрямь делалось безразмерным, и стоило Саше любую из них признать красивой, изящной, редкой, это значило, что прописка под его крышей ей обеспечена.

Ярко выраженный технарь по своим детским пристрастиям, он буквально наощупь чувствовал, как живут и понимают жизнь всякого рода механизмы. Думаю, что в музыкальных шкатулках его не меньше меня поражала возможность, будто осел при колодце, безнадежно, вечно ходить по кругу, в то же время легко, игриво и на разные голоса исполнять весьма затейливые пьески. Сам этот переход движения в звук, причем, по мнению профессиональных музыкантов, лучший, чем дают современные магнитофоны, настоящего концертного исполнения.

По-видимому, здесь была одна из самых коротких дорог, соединяющих физику и математику с искусством, оттого он так кайфовал, когда, приводя шкатулку в порядок, убирал на этом пути неровности – они вызывали шуршание и скрипы – срезал кочки и засыпал ямы. Во всем этом было естественное соединение двух гармоний: строгой, математически выверенной, и другой, человеческой, по общему мнению, прихотливой, неверной, случайной, наотмашь отрицающей любые жесткие законы и правила. И вот вдруг оказывалось, что, стоило одно и другое наладить, мир делается един, и это, вне всяких сомнений, соответствовало гореликовским понятиям о правильности и справедливости.